|
плутовства, тонкие подвижные губы неустанно шевелились,
открывая в двусмысленной ухмылке острые и кровожадные клыки;
когда он снимал белый в красную полоску берет, под остриженными
ежиком волосами обнаруживался шишковатый череп, а сами волосы,
рыжие и свалявшиеся, как волчья шерсть, дополняли весь его
облик, напоминающий злокозненного зверя. Так и тянуло
взглянуть, не видно ли на руках этого молодчика мозолей от
весел, потому что он явно какой-то срок писал свои мемуары на
волнах океана пером длиной в пятнадцать футов. Его голос
внезапно со странными модуляциями и взвизгами переходил с
высоких нот на низкие, озадачивая слушателей и вызывая у них
невольный смех; его жесты, неожиданные, порывистые, как от
действия скрытой пружины, пугали своей несуразностью и,
по-видимому, преследовали цель удержать внимание собеседника, а
не выразить какую-то мысль или чувство. Это были маневры лисы,
без конца кружащей под деревом, не давая опомниться тетереву,
который сверху не спускает с нее глаз, прежде чем свалится ей в
пасть.
Из-под его серого балахона виднелись полосы традиционного
костюма, который он не успел сменить после недавнего
представления; а может, за скудостью гардероба, он носил в
жизни то же платье, что и на сцене.
Что до Тирана, то это был большой добряк, которого
природа, надо полагать, в шутку, наделила всеми внешними
признаками свирепости. Никогда еще столь кроткая душа не была
заключена в столь богопротивную оболочку. Сходящиеся над
переносицей черные косматые брови в два пальца шириной,
курчавые волосы, густая борода до самых глаз, которую он не
брил, чтобы не нуждаться в накладной, играя Иродов и
Полифонтов, темная, будто дубленая кожа - все, вместе взятое,
делало его наружность такой грозной и страшной, какой художники
любят наделять палачей и их подручных в мучениях апостола
Варфоломея или усекновениях главы Иоанна Крестителя. Зычный
голос, от которого дребезжали оконные стекла и подпрыгивали
стаканы на столе, усугублял впечатление ужаса, производимое
этим страшилищем, облаченным в допотопный черный бархатный
кафтан; недаром публика обмирала, когда он, рыча и завывая,
читал стихи Гарнье и Скюдери. Кстати, корпуленция у него была
внушительная, способная заполнить любой трон.
Актер на ролях забияки и хвастуна был худ, костляв, черен
и сух, как висельник летом; кожа у него казалась пергаментом,
наклеенным на костяк; огромный нос, похожий на клюв хищной
птицы, с горбинкой, блестевшей, точно рог, перегораживал
пополам вытянутую физиономию, которую еще удлиняла
остроконечная бородка. Из этих двух профилей, склеенных друг с
другом, еле-еле получалось лицо, а глаза, чтобы поместиться на
нем, были по-китайски скошены к вискам. Подбритые черные брови
загибались запятой над бегающими глазами, а непомерно длинные
усы, напомаженные на концах, были закручены кверху и грозили
небу своими остриями; оттопыренные уши смахивали на ручки
горшка и служили мишенью для щелчков и оплеух. Весь этот
нелепый облик, скорее похожий на карикатуру, чем на живого
человека, казалось, был вырезан каким-то шутником на грифе
трехструнной скрипки или срисован с тех диковинных птиц и
зверей, которые, на радость обжорам, светятся по вечерам в
фонарях перед лавкой пирожника. Ужимки хвастуна и забияки
Матамора стали его второй натурой, и, даже сойдя с подмостков,
он выступал, расставляя ноги циркулем, задрав голову,
подбоченясь одной рукой, а другую положив на эфес шпаги. Наряд
его составлял желтый камзол, выгнутый в форме кирасы,
отороченный зеленым, с поперечными прорезями на испанский лад;
крахмальный, торчащий при помощи проволоки и картона воротник
величиной с круглый стол, за которым могли бы пировать все
двенадцать паладинов; панталоны, собранные в буфы, белые
козловые ботфорты, в которых его петушиные ноги болтались, как
флейты в футлярах, когда их уносит странствующий музыкант, и,
наконец, гигантская рапира, с которой Матамор не расставался
никогда, хотя ее кованый ажурный эфес весил не меньше
пятидесяти фунтов; поверх всего этого облачения он для пущей
важности драпировался в плащ, край которого задирался от шпаги.
Не желая ничего упустить, добавим, что два петушиных пера,
разветвленных, как убор рогоносца, презабавно торчали на его
серой фетровой шляпе с тульей, вытянутой в виде реторты.
Ремесло писателя уступает ремеслу живописца в том, что он
может показывать предметы лишь последовательно. Достаточно было
бы беглого взгляда, чтобы охватить картину, в которой художник
сгруппировал бы за столом всех обрисованных нами персонажей;
там запечатлелись бы все блики света и тени, разнообразные позы
с присущим каждой фигуре колоритом, и мельчайшие подробности
костюма, недостающие нашему описанию, и без того длинному, как
|
|