|
переименуем площадь Гитлера в площадь Муссолини, то я от нее отделаюсь, а
потом это будет выглядеть особенно почетно, что именно свою площадь я
уступаю дуче. Я уже сделал для нее набросок памятника Муссолини!" До этого
дело не дошло, приказ Гитлера о реконструкции площади так и остался
невыполненным.
Исполненный драматизма 1938 г. закончился наконец сближением Гитлера с
западными державами по вопросу о Чехословакии, соглашением об отходе к Рейху
ее значительных территорий. Несколькими неделями ранее Гитлер в своих речах
на съезде партии в Нюрнберге преподносил себя разгневанным фюрером своей
нации; подхлестываемый бурными овациями своих приверженцев, он приложил все
усилия для того, чтобы убедить заграницу, что он не страшится войны.
Оценивая с дистанции сегодняшнего дня, конечно ясно, что это была
крупномасштабная акция устрашения; эффективность подобной тактики он уже с
успехом в меньшем объеме проверил во время своей беседы с Шушнигом. С другой
стороны, он любил застолбить своими публичными заявлениями определенный
"рубеж мужества", от которого он без потери лица уже не мог бы отступить.
Он не оставил и тени сомнений в своей решимости начать войну даже у
своих ближайших сотрудников, объяснил им всю неразрешимость ситуации и
неизбежность применения силы. Это очень не походило на его обычное
поведение, практически исключавшее возможность заглянуть вовнутрь. Его
решительно-воинственные высказывания ввели в заблуждение даже его
шеф-адъютанта Брюкнера, работавшего с ним с очень давних пор. Во время
партийного съезда 1938 г. мы группой расположились на одной из стен
нюрнбергского замка. Перед нами простирался окутанный легкой дымкой,
пронизанный мягким сентябрьским солнечным светом древний город. И тут
Брюкнер подавленно произнес: "Кто знает, может, мы видим все это столь
мирным в последний раз. Возможно, скоро будет война".
То, что вопреки предсказанию Брюкнера удалось еще раз избежать войны,
следует приписать скорее сговорчивости западных держав, чем сдержанности
Гитлера. На глазах всего потрясенного мира и окончательно уверовавших в
непогрешимость фюрера его приверженцев свершилась передача судетской области
Германии (нужен комментарий -- В.И.).
Всеобщее удивление вызвали чешские оборонительные укрепления. К
изумлению специалистов, пробные стрельбы по ним показали, что наше
вооужение, которое должно было быть против них использовано, недостаточно
эффективно. Гитлер сам поехал к бывшей границе, чтобы составить свое
собственное мнение о подземных сооружениях, и они произвели на него сильное
впечатление. Укрепления поразительно массивны, исключительно
квалифицированно спроектированы и, превосходно учитывая особенности
ландшафта, углублены на несколько ярусов в горах: "При стойкой обороне было
бы очень трудно овладеть ими, нам это стоило бы много крови. А теперь мы это
получили, не пролив ни капли. Но одно ясно -- я никогда не допущу, чтобы
чехи соорудили бы новую оборонительную линию. И какая у нас теперь
великолепная исходная позиция! Горы уже у нас за спиной, мы в долинах
Богемии".
10 ноября по пути в свое бюро я проезжал мимо еще дымившихся руин
берлинской синагоги. (Нужен комментарий -- В.И.) Это было четвертым по счету
значительным событием, определившим общий колорит этого последнего
предвоенного года. Это очень явственно врезавшееся в память впечатление, оно
и сегодня -- одно из самых гнетущих в моей жизни. Но тогда меня прежде всего
задел элемент беспорядка на Фазанен-штрассе: обуглившиеся балки, рухнувшие
детали фасада, обгоревшие стены -- предвосхищение картины, которой в войну
суждено было стать чуть ли не всей Европе. Но сильнее всего меня встревожило
политическое пробуждение "улицы". Разбитые оконные стекла чувствительно
задели мое буржуазное понимание порядка.
Я не увидел главного -- что разбито тогда было нечто большее, чем
стекла, что в эту ночь Гитлер в четвертый раз за год перешагнул Рубикон и
необратимо предопределил судьбу своей империи. Почувствовал ли я тогда хоть
на мгновение, что надвинулось что-то такое, что должно было привести к
уничтожению целой группы нашего народа? Что это изменит и мою собственную
моральную сущность? Я не знаю ответа на эти вопросы.
Скорее всего я воспринял происшедшее просто безразлично. Этому
способствовали и несколько слов сожаления, произнесенных Гитлером: он-де не
хотел такого рода крайностей. Показалось, что он несколько смущен. Позднее
Геббельс среди своих намекал, что он был инициатором той мрачной и
чудовищной ночи. Я считаю более чем вероятным, что именно он поставил
колеблющегося Гитлера перед свершившимся фактом, чтобы принудить его к более
решительным действиям.
Меня самого очень удивляет, что в памяти моей почти не сохранились
антисемитские высказывания Гитлера. Работая над этой книгой, я могу только
пытаться собрать воедино отдельные элементы, которые запали в память:
расхождение между тем обликом Гитлера, каким бы мне его хотелось видеть и
каким я его знал, озабоченность ухудшающимся состоянием его здоровья,
надежды на смягчение его войны с церковью, возвещение им казавшихся
утопичными дальних целей, всякого рода курьезы, а ненависть Гитлера к евреям
представлялась мне тогда до такой степени само собой разумеющейся, что ее
проявления просто не оставили во мне никаких следов.
Как и Гитлер, я ощущал себя архитектором. Политические события меня не
касались. Я всего лишь создавал для них по возможности величественные
кулисы. И Гитлер укреплял меня в такой самооценке, привлекая меня к решению
|
|