| |
эсеры, – писал он ей в 1905 году, – довольно-таки пустяковый народ. Шалый
народ!» Это не мешало ему доверять ей во всем. После разрыва из-за Андреевой
Горький мечтал, что «время все залечит», что и случилось. «Будь добра, – писал
он Пешковой в отчаянные для него дни, когда в январе 1905 года Мария Федоровна
на гастролях в Риге заболела перитонитом и с ней там был ее поклонник Савва
Морозов, а Горький вырваться в Ригу не мог, зная, что его там арестуют, – будь
добра, привыкни к мысли, что [М. Ф.] и хороший товарищ, и человек не дурной,
чтобы в случае чего не увеличивать тяжесть событий личными отношениями».
Если «Политический Красный крест», как пишет Н. Я. Мандельштам, не помогал
заключенным и их семьям, то он несомненно помогал той, которая была его
председательницей. Ек. П., благодаря работе с Дзержинским, сделалась
«кремлевской дамой»: она ездила за границу раза два в год, оставалась там долго,
и даже навещала своих старых друзей, теперь эмигрантов-социалистов, игравших
до Октябрьской революции роль в русской политике, и вплоть до 1935 года –
насколько мне известно – видалась и с Ек. Д. Кусковой, и с Л. Ос. Дан. Помочь
их друзьям и единомышленникам (которые когда-то были и ее партийные товарищи)
она ничем не могла, но аура бесспорной порядочности, если и не прозорливости,
окружала ее. В Европе она чувствовала себя так же уверенно, как у себя в Москве,
в свое время она много лет прожила с сыном на итальянской Ривьере и в Париже.
В ней было что-то от старой русской революционерки-радикалки, принципиальное,
жесткое и, как это слишком часто бывает, – викторианское, пуританское. Юмора
Максима она не понимала, его увлечений футболом, аэропланами новейшей
конструкции, марками и популярными экспедициями не разделяла. Но в Сорренто
чувствовала себя хорошо, была всем довольна и по четыре часа загорала на
балконе в столовой, в купальном костюме, на январском солнце. В своих рассказах
она сильно нажимала на энергию Дзержинского, на чистоту идей Ленина и на то
обстоятельство, что Горького в России ждут, что без него там литературы нет и
не будет, и что если он не вернется в ближайшие годы, то его там могут
вытеснить в сердцах читателей те, кто побойчее и помоложе, а главное –
погорластее. А какое будущее в Европе у их единственного сына? Он здесь
совершенно не развивается. Ходасевич пишет:
«С первого же дня ее пребывания начались в кабинете Алексея Максимовича
какие-то долгие беседы, после которых он ходил словно на цыпочках и старался
поменьше раскрывать рот, а у Екатерины Павловны был вид матери, которая
вернулась домой, увидала, что без нее сынишка набедокурил, научился курить,
связался с негодными мальчиками, – и волей-неволей пришлось его высечь. Порою
беседы принимали оттенок семейных советов – на них приглашался Максим».
В лето после нашего отъезда (в 1925 году) Мура не поехала «к детям», они
приехали к ней. Мисси привезла обоих на два месяца в Сорренто. Павлу было
двенадцать лет, Тане – десять. Валентина (это было ее последнее пребывание в
Италии, после которого она окончательно вернулась в Россию) писала Танин
портрет, а Павел сидел в саду и читал книжку. Когда его спрашивали, что он
читает, он говорил: «Я читаю роман Горького „Мама"». О Тане Горький писал мне в
письме: «Татиана Бенкендорф, девица, которая говорит басом и отлично поет
эстонский гимн. Замечательная девочка… Купчиха пишет [ее] портрет с бантиками».
В это лето особенно много было гостей, пансион «Минерва» был всегда полон:
приезжал Мейерхольд с Зинаидой Райх, Ник. Ал. Бенуа, главный декоратор
миланского театра «Ла Скала», певица Зоя Лодий, Вячеслав Иванов и многие другие.
Для увеселения гостей, и особенно – детей, накануне их отъезда был нанят катер
и была устроена поездка по Неаполитанскому заливу – Капри, Иския, Позилиппо,
Неаполь, Кастелламаре. Но нервы Горького, пишет Валентина в своих воспоминаниях,
«были в беспорядке по многим причинам». Она также рассказывает, что, когда
наконец все разъехались, у Тимоши начались родовые схватки. Максим съездил за
льдом (был исключительно жаркий день) и, сложив его в тени под лестницей,
поставил в него пиво. Все были в большом волнении, ничего не было готово, и
доктора достали с трудом.
На этот раз Ек. П. приехала 12 сентября, опоздав к родам невестки. А через
пять дней после приезда ей пришлось быть свидетельницей события, вероятно, еще
ускорившего решение Горького вернуться в Россию: 17 сентября на вилле «Иль
Сорито» был итальянской полицией произведен обыск, вернее, обыск (как и тот,
шесть лет тому назад в Петрограде, по приказу Зиновьева) был произведен в
комнате Муры (она уехала с детьми и еще не успела вернуться) и отчасти в
комнате Горького, нижнего этажа не тронули. Полиция Муссолини пересмотрела
книги и газеты, изъяла рукописи и переписку. По остальным комнатам вооруженные
до зубов молодые люди прошли очень медленно, осматривая все с нескрываемым
любопытством. Несколько дней после этого дом днем и ночью был под наблюдением
сыщиков.
Горький немедленно снесся с советским послом в Риме, П. М. Керженцевым,
заменившим около года тому назад Н. И. Иорданского, угрожая, что он немедленно
выедет из Италии, переедет жить во Францию, куда уже «посылает М. И. Закревскую
для приискания и устройства жилья под Парижем или на юге страны». Горький не
мог -не понимать, что ехать во Францию для него значило бы попасть в самый
центр русской политической эмиграции, где не только он не сможет писать свой
роман, но даже жить ему будет трудно. Он презирал эмиграцию и ненавидел ее, и
она платила ему тем же. Но он не мог оставить ее в покое, забыть о ней, он
тщательно читал русские парижские газеты и журналы и прислушивался к слухам, а
иногда даже глупым сплетням, идущим к нему окольными путями из Парижа. Все это,
если бы он поселился во Франции, не дало бы ему ни минуты покоя.
Керженцев, в это время уже бывавший запросто в Сорренто и бывший с Горьким в
дружеских отношениях, немедленно заявил протест лично Муссолини. Были принесены
|
|