| |
недавно перешел в католичество, и мой развод мог значить только одно: полный
разрыв с моими недавно принятыми решениями.
На следующий день вечером я выехал в Вену все еще не решив, что делать. Я
приехал в 6.30 утра и пошел в собор св. Стефана к утренней службе. После мессы
я пешком вернулся в гостиницу. Хикки просил быть у него в конторе в 11 часов.
Яне знал, будет ли там Мура. Мы должны были все вместе поехать к нему на дачу
на два дня. Я сидел у себя в номере, пил кофе, без конца курил и пытался читать
утренние газеты. В половине одиннадцатого я вышел и медленно пошел по
Кертнерштрассе. Небо было безоблачно, и горячее солнце плавило асфальт на
тротуарах. Я останавливался у окон магазинов, чтобы убить время. Наконец, когда
часы пробили одиннадцать, я повернул на Гарбен, где над большим книжным
магазином помещалась контора Кунард Лайн.
Мура стояла внизу, у лестницы. Она была одна. Она заметно постарела. Лицо у
нее было серьезно, в волосах появилась седина. Она была одета не так, как
когда-то, но она изменилась мало. Перемена была во мне, и не к лучшему. В эту
минуту я восхищался ею больше, чем всеми остальными женщинами в мире. Ее ум, ее
„дух", ее сдержанность были удивительны. Но мои старые чувства умерли.
Мы поднялись наверх в кабинет Хикса, где он и Люба ждали нас. „Ну вот, –
сказала Мура, – это мы". Это напомнило мне давно прошедшие времена. Мы взяли
свои чемоданы и поехали в Хинтербрюлль на маленьком электрическом поезде… Все
говорили хором и все время смеялись. Это был нервный смех. Хикки, добрый,
деликатный, до глубины души англичанин, явно чувствовал себя неловко. Когда мы
выходили, он пробормотал в мою сторону что-то касательно осторожности, и я
понял, о чем он думает.
Люба Хикс говорила без умолку, перескакивая с предмета на предмет, вспоминая
революцию и пикники в Юсуповском дворце, в Архангельском. Мура, единственная из
всех, полностью владела собой. Я не мог сказать ни слова в ожидании чего-то, и
это было мучительнее, чем сами муки. После завтрака Люба и Хикки оставили нас
одних. Мы с Мурой пошли гулять по холмам, которые начинались за дачей. Она все
сейчас же поняла. Там мы и сели. Несколько минут мы молчали. Потом я начал
расспрашивать, как она жила со времени нашей разлуки. Она отвечала деловито и
спокойно. Она сидела в тюрьме и пыталась спастись бегством. Ее освободили, и
она сделала попытку убежать из России по льду Финского залива. Потом она
встретила Горького, подружилась с ним. Он дал ей литературную работу, сделал ее
своей секретаршей и литературным агентом. Наконец она получила заграничный
паспорт и уехала в Эстонию, где был ее дом. Земли были отобраны, но усадьба
уцелела. Это был дом ее двух детей; она должна им дать образование. Она платит
за все сама – и за себя, и за детей, из того, что зарабатывает, переводя
русские книги на английский язык. Она переводит 3000—4000 слов ежедневно,
перевела за эти годы 36 книг, по шесть книг в год. Почти все, что написал
Горький. Она зарабатывает переводами 800—900 фунтов стерлингов в год. Ее
энергия поразительна; ее переводы исключительно хороши».
Локкарт не знал, что и как ему говорить о себе, «Я потерял за эти годы все,
даже мою самоуверенность. Она слышала, что после войны у меня родился сын. Она
не знала, пока я не сказал ей, что я стал католиком. Я старался замять вопрос о
моих долгах и других безумствах. „Боже мой!" – прошептала она.
Она презирает меня за то, что я не бросаю все, не решаюсь смело начать все
сначала. Но по правде говоря, даже если бы это было возможно и не было бы
препятствий, я бы все-таки не захотел сделать этого. В глазах у меня стоял
туман, в висках бил молот».
Она сказала ему, что было бы, вероятно, ошибкой вернуться к прежнему. «Да, это
было бы ошибкой», – сказала она и пошла по дорожке к дому. Вечером все четверо
говорили о прошлом, и Локкарт рассказал, как он летом 1918 года помог
Керенскому выехать из России, через Архангельск, дав ему сербские бумаги, и как
они виделись в 1919 году в Лондоне, а Рейли встретился с Керенским в 1921 году,
в Праге. «В те времена, – сказал Керенский Локкарту о семнадцатом годе, –
только социалисты могли рассчитывать на поддержку народа, но социалисты были
совершенно неспособны организовать и вести за собой армию, которая так в те
времена была нужна». Они говорили о будущем, о том, что мировая революция
неминуема. Локкарт пишет: «Мура пророчила, что мировая экономическая система
быстро изменится и через двадцать лет будет ближе к ленинизму, чем к
старомодному капитализму. Если капиталисты умны, система изменится без
революции».
На следующий день Локкарт должен был возвращаться в Прагу вечерним поездом.
Мура решила ехать с ним. Спальных вагонов в поезде не было, и им пришлось
просидеть всю ночь в тесноте купе первого класса. У Муры в лице была горечь.
Они вспоминали прошлое: припадки бешенства Троцкого, остроумие Радека, любовные
дела Коллонтай, английскую жену Петерса, половые синдромы Чичерина. Он
рассказывал ей о дальнейшей судьбе Рейли, с которым он встречался в Лондоне, о
его безумных планах, мегаломании и смелости и полном непонимании русской
действительности в прошлом и настоящем, которое и погубило его.
Он рассказал ей об Уэллсе, который приезжал в Прагу в прошлом году, и они
вдвоем ходили на гастроли МХТ, и Уэллс был без ума от их игры; о рыбной ловле,
о гольфе и теннисе, и о цыганских оркестрах в пражских ресторанах. Карсавина
была в Праге, и они вспоминали Петроград, и ужасы уже не казались ужасами.
А теперь он толст и стар, и у него бывают дни упадка, когда он не знает, что с
собой делать. И мечтает стать писателем. Он говорил ей о Масарике и Бенеше и о
сыне Масарика Яне, близком друге, какого у него никогда не было. И о своих
денежных делах, которые, как все вообще у него, в большом беспорядке, хотя он и
состоит членом правления многих центральноевропейских банков и промышленных
|
|