|
грозившие ему двойной катастрофой – личной и общественно-политической:
бессрочной разлукой, если не разрывом, с Мурой и разрушением его карьеры
дипломата, сделавшего цепь крупных ошибок, в которых он мог винить только
самого себя. Так что выходило, что если даже спасена будет жизнь, то все равно
эта жизнь будет навсегда исковеркана.
В его коридоре появилась женщина. Нет, это не была Мура. Это была Мария
Спиридонова, левая эсерка. Он молча поклонился ей, когда они встретились, и она
ответила ему. Она была больна и нервна, с черными тенями под глазами, и
выглядела намного старше своих лет. Тут же на прогулке он увидел генерала
Брусилова. Он гулял, тяжело опираясь на палку. Впоследствии он был выпущен на
свободу и реабилитирован.
22 сентября в кремлевскую квартиру Локкарта вошел Петерс, улыбаясь и держа за
руку Муру. Сегодня был день его, Петерса, рождения, и он решил сделать Локкарту
сюрприз: он сказал, что больше всего на свете любит делать подарки, даже больше,
чем их получать. Он сел, Мура стояла за его стулом. Три недели тому назад ее
схватили и посадили, и он освободил ее. Теперь она пришла освободить его,
– он это почувствовал, но еще не мог объяснить, почему это так. Но что было
всего необычайнее в их дальнейшей истории, это то, что до конца жизни они оба в
полном согласии друг с другом – без слов понятом или условленном? – создали миф
о том, что в конце концов он спас ее, это звучало более естественно, этому
было легче поверить: он был дипломат с дипломатическим иммунитетом. Но правда
была в том, что у него никогда не было дипломатического иммунитета, потому что
он не был дипломатом, а был только неофициальным «наблюдателем» в стране,
правительство которой было в то время не признано Англией. Она, урожденная
графиня Закревская и вдова крупного балтийского помещика, графа Бенкендорфа,
оказалась на свободе через неделю после своего ареста, не была ни расстреляна,
ни брошена на десять лет в подвалы Бутырской тюрьмы, ни сослана на Соловки, но
вышла из заключения невредимой, если не под руку с Петерсом, то за руку с ним.
Миф о ее тюремном заключении, угрожавшем ей казнью, и миф о его иммунитете
никогда никем не подвергались сомнению и не были положены под микроскоп, ни
близкими, ни далекими. Они естественно выросли из фактов: молодая русская
аристократка, дважды графиня, была дружна с «английским агентом», и «английский
агент» ее спас, когда на самом деле она, становясь все старше, говорила о том,
как Горький спас ее, – не упоминая, что это произошло три года спустя, и в
Петрограде, а не в Москве в 1918 году. А Локкарт подлежал суду Революционного
трибунала по делу о «заговоре Локкарта», власти требовали его немедленного
расстрела, и, действительно, он и был приговорен к нему, но позже, заочно,
когда он уже был в Англии. И Локкарт знал, что благодаря Муре он был освобожден,
и был благодарен ей, чему доказательством служат их дальнейшие отношения. Но
это – дела далекого будущего, под другими небесами, среди других, не
предвиденных обоими обстоятельств, и о них будет речь впереди.
Петерс сидел, она стояла за ним, и он опять говорил о своем революционном
прошлом и долге перед партией, вспоминая геройские времена Сидней-стрит и ужасы
царского времени. Она, незаметно для Петерса и все время глядя поверх его
головы, через копну его каштановых волос, в глаза Локкарту, осторожно вложила
заранее приготовленную записку в одну из книг, лежавших у нее под рукой. Он с
ужасом смотрел, как она это делает, и высчитывал угол зеркала, висевшего между
ней и Петерсом и книгой, куда была вложена записка. Но Петерс, не замечая
ничего, продолжал рассказывать о своих геройских подвигах с пятнадцати лет на
пользу социализма. И после того, как Петере увел ее, Локкарт бросился к тому
Карлейля.
Это была «История французской революции». Записка была короткая: «Ничего не
говори. Все будет хорошо». В эту ночь он не спал, он бродил по комнатам. Он
думал о том, куда его ведет его дорога, потому что теперь он твердо знал: из
Кавалерского корпуса московского Кремля дорога поведет в мир ответственностей,
конфликтов и перемен. Он не закончит здесь свои дни, он вернется к себе в
Англию.
У Горького был рассказ, я слышала его в его устной передаче. Его невозможно
найти в полном собрании его сочинений, он, вероятно, никогда не был написан, а
если и был, то был уничтожен, потому что ни в «Заметках», ни в «неоконченных
произведениях» его нет. Он в 1923 году, в Саарове, рассказал его домашним, как
он это часто делал, вечером за чайным столом.
Рассказ должен был называться «Графиня». Чекист, кровожадный фанатик,
преданный партии, безжалостный и жестокий, арестовывает людей, расстреливает их,
но ему все мало: он хочет, чтобы в руки ему попалась графиня, настоящая, одна
из тех, о которых он читал в книгах или знал понаслышке. Но графини нет.
Имеются жены министров, есть жена губернатора, и он ждет, он знает: графиня
будет, будет для него, ее приведут к нему. Наступает день (в разгаре «красного
террора»), он сидит у себя в кабинете, подписывает смертные приговоры, курит и
думает о величии происходящего. И вдруг открывается дверь и входит его помощник,
обмотанный пулеметными лентами, с маузером на поясе. Стирая с лица пот, в
шапке набекрень, он говорит чекисту:
– Иди. Твою привели…
Я помню, что ночью, оставшись вдвоем с Ходасевичем, и он, и я согласились друг
с другом, что Горький этого рассказа или не напишет, или если напишет, то
никогда не напечатает, и даже, может быть, сказал В. Ф., «он его в своих
бумагах не оставит». И я согласилась с ним, и только некоторое время спустя,
когда разговор стал затихать, выяснилось, что мы говорим о разном: я
чувствовала неловкость в рассказе оттого, что Горький жил теперь с «графиней»,
которая играла в доме роль его жены. Но Ходасевич вовсе об этом не думал: он
|
|