|
данные в Указателе, отсутствуют в тексте, а имена из текста пропущены в
Указателе. Отмечены «отъезды», но не отмечены «приезды» (и наоборот); упомянуты
письма полученные, но не отправленные (и наоборот). Его поездка 1920 года в
Москву из Петрограда [4] вовсе не отмечена. Из некоторых источников мы знаем,
что первая его жена, Ек. П. Пешкова, собиралась написать воспоминания, «когда
она будет менее занята» (ей было 87 лет); она, разумеется, так их и не написала.
Невестка Горького, вдова его сына Максима, «написала» свои, но они были
продиктованы ею, а не написаны, т. к. она не знала, как и что ей писать. На
каждой странице этих «мемуаров» запутаны даты и факты: об августе 1931 года она
пишет: «В том же году Горький поехал на Конгресс в Париж», но Конгресс был в
июле 1932 г., и не в Париже, а в Амстердаме, куда, впрочем, голландское
правительство его не пустило [5] . В «Летописи», между прочим, находим путаницу
о дне и месте знакомства Горького с Лениным: они познакомились в гостях у И. П.
Ладыжникова 7 мая 1907 года (том 1, стр. 658); они познакомились в Петербурге
днем, 27 ноября 1905 года в типографии «Искры» (стр. 563—565); они
познакомились вечером (того же дня) в квартире Горького на Знаменской улице – и
тут же приложена фотография дома, где это произошло. Все это приобретает
гротескный оттенок, когда в Указателе произведений Горького в конце IV тома (35
страниц) мы не находим известной статьи о Ленине (1924 года), позже многократно
переделанной. Таковы советские историко-литературные источники.
Я сказала, что мы все были обмануты Мурой. Она лгала, но, конечно, не как
обыкновенная мифоманка или полоумная дурочка. Она лгала обдуманно, умно, в
высшем свете Лондона ее считали умнейшей женщиной своего времени (см. дневники
Гарольда Никольсона). Но ничто не давалось ей в руки само, без усилия,
благодаря слепой удаче; чтобы выжить, ей надо было быть зоркой, ловкой, смелой
и с самого начала окружить себя легендой.
Она любила мужчин, не только своих трех любовников, но вообще мужчин, и не
скрывала этого, хоть и понимала, что эта правда коробит и раздражает женщин и
возбуждает и смущает мужчин. Она пользовалась сексом, она искала новизны и
знала, где найти ее, и мужчины это знали, чувствовали это в ней и пользовались
этим, влюбляясь в нее страстно и преданно. Ее увлечения не были изувечены ни
нравственными соображениями, ни притворным целомудрием, ни бытовыми табу. Секс
шел к ней естественно, и в сексе ей не нужно было ни учиться, ни копировать, ни
притворяться. Его подделка никогда не нужна была ей, чтобы уцелеть. Она была
свободна задолго до «всеобщего женского освобождения».
В ее жизни не нашлось места для прочного брака, для детей (у нее их было двое,
и только потому, что – как она мне однажды сказала – «все имеют детей»), для
родственных и семейных отношений; не нашлось места для уверенности в завтрашнем
дне, денег в банке и мысли о бессмертии. В этом она не отличалась от своих
современников в послевоенной Европе и пореволюционной России. Во многих смыслах
она была впереди своего времени. Если ей что-нибудь в жизни было нужно, то
только ее, ею самой созданная легенда, ее собственный миф, который она в
течение всей своей жизни растила, расцвечивала, укрепляла. Мужчины, окружавшие
ее, были талантливы, умны и независимы, и постепенно она стала яркой, живой,
дающей им жизнь, сознательной в своих поступках и ответственной за каждое свое
усилие.
Перед смертью она сожгла свои бумаги; те, что накопились после второй войны,
хранились в ее лондонской квартире. Ранние (1920—1939) она в свое время собрала
и отправила в Таллинн, в Эстонию. Они сгорели (так она говорила) во время
германского отступления и взятия Таллинна Советской Армией. Правда ли это? Или
она лгала и об этом, когда говорила своей дочери о судьбе бумаг? Может быть. И
может быть, они когда-нибудь всплывут на поверхность в будущем [6] .
Моя задача заключалась в том, чтобы быть точной и держаться фактической
стороны темы; это помогло мне быть объективной, каким, вероятно, должен быть
биограф. Себе самой я отвела самую маленькую роль среди действующих лиц, не
столько из скромности, сколько из желания написать книгу о Муре, а не о моих
отношениях с ней и чувствах к ней [7] .
Я знала ее, когда мне было двадцать лет, и пишу о ней пятьдесят лет спустя. Но
знала ли я ее тогда? Да, если «знать» значит видеть кого-то в течение трех лет,
слышать кого-то, жить вместе. Но я не знала ее так, как знаю ее сегодня. Я
столько узнала о ней, думая о ней столько лет и узнавая о ней правду, скрытую в
свое время ею, правду, которую она искажала, когда ее приоткрывала едва-едва,
когда говорила нам о себе, создавая и выращивая свой миф, давая нам в те годы
этот миф, но не самое себя.
Но я не отказываюсь от этого ее мифа и не заслоняю миф реальностью, чтобы
скрыть его. Я не отбрасываю его, я нуждаюсь в нем, так же как я нуждаюсь в
самой реальности. Мне нужны оба плана, они составляют эту книгу.
Она была молодой в эпоху вдохновенную и зловещую, жила в определенном месте
(которое все еще существует, но только в географическом смысле), и потому мы
имеем право сказать, что ее жизнь принадлежит тому, что французы называют
«малой историей».
Но оставило ли наше столетие место для «малой истории»? Не было ли все, что
случилось с 1914 года, только «большой историей»?
В 1920 и 1930-х годах два великих биографа дали законы своему и двум следующим
поколениям, два больших европейских писателя упорядочили хаос в области,
которую им было предназначено обновить и прославить: Литтон Стрэчи и его ученик
Андре Моруа. Я называю их большими писателями и великими биографами
сознательно: они повернули искусство писания о действительно живших людях и
реальных событиях их частной жизни и исторического фона в новую сторону и
укрепили фундамент, на котором шаталось все здание. Я предполагаю, что теперь,
|
|