|
решимости [339] . И лишь провал 9 ноября 1923 года заставил Гитлера полностью
осознать смысл и возможности политической игры, тактических уловок, коалиций и
заключаемых для видимости компромиссов и превратил драчливого путчиста в
рассудительно рассчитывающего свои ходы политика. Несмотря на весь блеск, с
которым он вскоре освоил свою роль, он никогда не мог полностью скрыть, каких
усилий ему стоила маскировка под овечку, как тому сказочному волку с семью
козлятами, в глубине души он был по-прежнему против обходных путей, против
правил игры, законности и, что гораздо важнее, против политики вообще.
Теперь он возвращался в свое прежнее состояние, полный решимости разорвать
наконец сеть зависимостей и фальшивых согласий и вновь отвоевать свободу
путчиста называть политика «свиньей, представляющей мне предложение о
посредничестве». Гитлер вел себя «как природная стихия», докладывал румынский
министр иностранных дел Гафенку в апреле 1939 года после визита в Берлин [340]
, вряд ли можно найти формулу, более метко описывающую демагога и бунтаря
начала 20-х годов. Характерно, что с принятием решения о начале войны регулярно,
иногда по несколько раз в одной речи опять стали выдвигаться и чуждые политике
альтернативы «победа или смерть», «мировая держава или гибель», он втайне
всегда испытывал к ним симпатию: «Всякая надежда на компромиссы – ребячество,
вопрос стоит так: победа или поражение, – заявил он, например, 23 ноября 1939
года своим генералам. – Я поднял немецкий народ на большую высоту, хотя сейчас
нас и ненавидят в мире. Это дело я ставлю на карту. Я должен сделать выбор
между победой и уничтожением. Я выбираю победу»; спустя несколько предложений
эта мысль повторяется: «Речь идет не о каком-то частном вопросе, а о том, быть
или не быть нации» [341] . Вполне в духе этого ухода от политики он явно
возвращался в том, что касается терминологии и выразительности, на
иррациональный уровень. «Только тому может способствовать благосклонность
Провидения, кто борется с судьбой», – заметил он в той же речи. Один
наблюдатель из его ближайшего окружения отмечал в последние дни августа ярко
выраженную «тенденцию к смерти в стиле Нибелуигов», в то же время Гитлер
ссылался в свое оправдание на Чингисхана, который также «отправил на тот свет
миллионы женщин и детей», фюрер определял войну как «роковую борьбу, которую
нельзя как-то подменить или обойти посредством какого-нибудь хитроумного
политического или тактического искусства, война – это действительно своего рода
схватка гуннов, … ж которой или остаешься стоять на ногах или падаешь и гибнешь
– одно из двух» [342] . Во всех этих свидетельствах нельзя не увидеть симптомы
того, что он вновь оказался в дополитических сферах, где события определяются
не презренными увертками и не искусством скользких политиков, а историей и
поступью судьбы.
Последующие годы показали, что отход Гитлера от политики проистекал не из
преходящего каприза, ибо по сути он никогда не возвращался в политику. Все
попытки его окружения: настойчивые заклинания Геббельса, побуждения Риббентропа
или Розенберга, даже высказывавшиеся порой рекомендации таких зарубежных
политиков, как Муссолини, Хорти и Лаваль, – были напрасны. Регулярные встречи с
руководителями государств-сателлитов, которые становились все реже по мере того,
как продолжалась война, – это было все, что осталось от политики, но, по сути,
и они не имели никакого отношения к политической деятельности, сам Гитлер метко
окрестил их «сеансами гипноза». Эту эволюцию венчает ответ, который он дал
представителю МИД в ставке, послу Хевелю весной 1945 года на его предложение
использовать последнюю возможность политической инициативы: «Политика? Я
политикой больше не занимаюсь. Она мне так противна» [343] .
В остальном же он самым противоречивым образом обосновывал свою пассивность
изменениями обстоятельств; в те времена, когда военная удача была на его
стороне, он считал, что время работает на него, в периоды невезения он опасался
ослабления своих позиций на переговорах: «Он считает себя пауком-крестовиком».
– цитировали его заявление времен второго этапа войны, – который выжидает
полосу везения, надо лишь быть готовым и иметь к этому моменту под рукой все
необходимое». В действительности за такими картинами он скрывал свое
непреходящее подозрение к политике вообще, ее ставки представлялись ему слишком
маленькими, ее успехи слишком пресными, в ней не было той огненной магической
субстанции, которая превращала успехи в триумфы. В различных высказываниях
военных лет проходит его идея, что надо «самим отрезать себе возможные линии
отхода…. тогда воевать легче, а решимость крепче» [344] . Политика, как он
теперь считал, была не чем иным, как «возможной линией отхода».
Отказавшись от политики, Гитлер вернулся и на былые принципиальные
идеологические позиции. Та жесткость его образа мира, которая так долго
оставалась скрытой благодаря его безграничной тактической и методической
подвижности, теперь стала вновь проявляться во все более резких формах. Война
положила начало процессу окостенения, который стал вскоре захватывать всю его
личность и парализовывать все ее реакции. Уже неофициальное распоряжение
Гитлера, отданное им 1 сентября 1939 года, в день начала войны, подвергнуть
всех неизлечимо больных эвтаназии было тревожным признаком [345] . Наиболее
осязаемой формой этого процесса стало маниакальное усиление антисемитизма,
который сам по себе был проявлением мифологизирующего искажения сознания: в
начале 1943 года он заявил в разговоре с одним зарубежным гостем: «Евреи –
естественные союзники большевизма, они претенденты на те места, которые
освободятся в случае большевизации при ликвидации нынешней интеллигенции.
Поэтому чем радикальнее меры против евреев, тем лучше. Предпочтительнее
выдержать саламинское морское сражение [346] , чем ждать схватки с неясным
исходом, лучше сжечь за собой все мосты, ибо еврейская ненависть все равно
будет колоссальной. В Германии… нельзя повернуть назад с однажды избранного
|
|