|
вообще великими мужами, чьим простым рефлексом воли и представлялась ему
история вплоть до последних его дней, до абсурдных его надежд, связанных со
смертью Рузвельта в апреле 1945 года именно это, как и многое другое, и
характеризует всю меру его фиксации. То же самое сказывается и в многочисленных
трудностях, мешавших ему представить себе горизонты текущего века: постоянно
всплывавшая в его выступлениях пугающая цифра – 140 жителей на один квадратный
километр, – которой он стремился оправдать свои притязания на расширение
«жизненного пространства», раскрывает его неспособность найти современные по
своей сути решения, направленные на завоевание, так сказать, внутреннего
жизненного пространства, срывает с него маску поборника модернизации, по
крайней мере, частично, как всего лишь показной атрибут. В целом же мир, уже
стоявший тогда на пороге атомного века, оставался в его представлении
идентичным тому, на который – так заявлял он не без оттенка благодарной
признательности еще в феврале 1942 года – когда-то открыл ему глаза Карл Май
[737] .
Да и суть величия как такового он понимал на лубочный лад, в стиле старых
приключенческих романов, – в образе сверхчеловека-одиночки. К константам его
картины мира относится тот момент, что он хотел быть не просто великим, а
великим в манере, стиле и темпераменте человека искусства, и когда он в одной
из своих речей провозгласил «диктатуру гения» [738] , то явно имел при этом в
виду право на господство людей искусства. Примечательно, что свое представление
о величии он видел в образах Фридриха Великого и Рихарда Вагнера – двух явлений,
равным образом связанных с художественной и политической сферой, и определял
его как «героическое», а его самый тяжкий упрек своему антагонисту ранних лет
Густаву фон Кару состоял в том, что тот «не был героическим явлением» [739] .
В принципе он – рассматривал величие как категорию, выражающую статичность и
нашедшую наилучшее воплощение в памятниках, и не требуется никаких
обстоятельных попыток истолкования, чтобы обнаружить тут психопатический
характер – проявляющуюся в этих представлениях наивную, ребяческую черту, при
одновременно напряженном, форсируемом естестве. Отпечаток этого лежал на всем
поведении волевого человека, как оно было усвоено им; но давайте вспомним,
сколько же скрывалось за этим апатии, нерешительности и нервозности, какие
искусственные импульсы постоянно нужны были Гитлеру для значительных проявлений
энергии, при которых все равно всегда присутствовало что-то от механической
конвульсии гальванизированной мышцы. Подобным же образом искусственной и
натужной выглядела его аморальность, которой он охотнее всего придал бы
холодность свободной, обладающей грубой силой натуры – натуры
человека-господина, чтобы скрыть, сколько тайной страсти к возмездию
переполняло его. Несмотря на всю свою макиа-зеллистскую вольность, чем он так
нравился самому себе, он, конечно же, не был свободен от вмешательства со
стороыы той самой морали, которую презрительно называл «химерой» [740] .
Внутренний холод и расстройства пищеварения – и эти симптомы легко позволяют
отнести подверженного им типа, даже в плане состояния его организма, к XIX
веку; слабость нервов, компенсируемая повадками сверхчеловека, – и в этом
распознается связь Гитлера с поздней буржуазной эпохой, временами Гобино,
Вагнера и Ницше.
Однако характерным для этой связи является как раз то, что она была полна
изломов и необычностей, недаром же Гитлера с полным основанием называли
«detache» (отрезанный ломоть) [741] : несмотря на все свои мелкобуржуазные
наклонности, он в действительности не принадлежал к этому миру, во всяком
случае, его корни никогда не достигали тут достаточной глубины, чтобы он
разделял ограниченность, присущую ему. По этой же причине его оборонительная
реакция и была преисполнена таких неприязненных чувств, и потому-то он довел
оборону мира, о защите которого говорил, до разрушения этого мира.
И все же поразительным образом этот обращенный в прошлое, совершенно очевидно
сформированный XIX веком человек вывел Германию, равно как и немалые части
зараженного его динамизмом мира, в XX столетие: место Гитлера в истории куда
ближе к великим революционерам, нежели к тормозившим ее, консервативным власть
имущим. Конечно, свои решающие стимулы Гитлер черпал из стремления
воспрепятствовать приходу новых времен и путем внесения великой,
всемирно-исторической поправки вернуться к исходной точке всех ложных дорог и
заблуждений: он – как это он сам сформулировал – выступил революционером против
революции [742] . Но та мобилизация сил и воли к действию, которых потребовала
его операция по спасению, чрезвычайно ускорила процесс эмансипации, а
перенапряжение авторитета, стиля, порядка, связанное с его выступлением, как
раз и ослабило взятые ими на себя обязательства и привело к успеху те
демократические идеологии, которым он противопоставлял такую отчаянную энергию.
Ненавидя революцию, он стал, на деле, немецким феноменом революции.
Конечно, самое позднее уже с 1918 года в Германии шел процесс острых перемен.
Но этот процесс проходил половинчато и чрезвычайно нерешительно. И только
Гитлер придал ему ту радикальность, которая и сделала процесс по сути
революционным и кардинально изменила застывшую и удерживаемую в рамках
определенных авторитарных социальных структур страну. Только теперь, под
воздействием притязаний фюрерского государства, рухнули почтенные институты,
были вырваны из привычных связей люди, устранены привилегии и разрушены все
авторитеты, не исходившие от самого Гитлера или не санкционированные им. При
этом ему удалось либо погасить страхи и аффекты выкорчевывания, которые
сопровождают обычно разрыв с прошлым, либо преобразовать их в энергию на пользу
обществу, поскольку он умел достаточно достоверным образом преподнести себя
массам в качестве всеобъемлющего эрзац-авторитета, но главным тут явилось то,
|
|