|
отходил от идеи так называемого "широкого фронта" — с того момента, как он
увидел планы ВШСЭС вторжения в Германию по двум направлениям, и до последнего
месяца войны.
Он действительно, и порой значительно, колебался в некоторых важных
вопросах, например в определении относительной важности Арнима и Антверпена и
значения слова "приоритет". Но он никогда не говорил Монтгомери ничего такого,
что разумный человек мог бы понять как обещание оставить Пэттона в Париже, а
21-ю группу армий послать на Берлин. И никогда он не намекал Пэттону, что
пошлет его в Берлин одного. Он всегда настаивал на вторжении в Германию
одновременно с севера и юга от Арденн.
На то было много причин. Главную роль играл его анализ германского духа
и географии. Даже после того как они преодолеют Западный вал, между ними и
сердцем Германии оставался очень серьезный барьер — река Рейн. Один
единственный прорыв, особенно за Рейн, сделает войска союзников уязвимыми для
контратак на флангах. Эйзенхауэр считал, что контратаки могут быть достаточно
сильны, чтобы перерезать линии снабжения и уничтожить передовые армии. В то
время, имея ограниченное число портов, союзники не могли обеспечить полноценное
снабжение одной армии за Рейном. Каждая миля вперед отдаляла войска от портов
Нормандии и добавляла проблем. Например, чтобы поддерживать войска
истребительной авиации, требовалось строить прифронтовые аэродромы. Но для
строительства требовались инженерные войска и материалы, а их перевозка шла за
счет боеприпасов и топлива. Один из старших инженерных чинов отмечал, что, если
бы Пэттон форсировал Рейн в сентябре, ему пришлось бы это делать без снабжения
и воздушной поддержки. "Хорошая противотанковая часть, укомплектованная юнцами
из гитлерюгенда, разделалась бы с ними еще до того, как они достигли бы
Касселя"*77.
А что касается 21-й группы армий, де Гиньяд указывал, что, когда (и
если) они выйдут на Рейн, понтонные материалы придется доставлять за счет
другого оборудования. Как и Эйзенхауэр, де Гиньяд сомневался, что можно сломить
германский дух; он ожидал, что враг будет биться до конца.
Что, конечно, немцы и делали; потребовались и совместные усилия ста
шестидесяти русских дивизий, и полномасштабное наступление СЭС, и наступление
Александера в Италии, и восемь месяцев разрушительных воздушных бомбардировок,
чтобы вынудить немцев капитулировать. После войны де Гиньяд заметил сухо: он
сомневается, что Монтгомери смог бы добиться тех же результатов с помощью одной
только 21-й группы армий. "Мой вывод, — писал де Гиньяд, — состоит в том, что
Эйзенхауэр, следовательно, был прав"*78.
Личностные и политические факторы, определившие решения Эйзенхауэра,
очевидны. Пэттон тянул в одну сторону, Монтгомери — в другую; каждый отличался
настойчивостью; каждый был уверен в своем военном гении; каждый привык
действовать по-своему. За каждым из них стояло свое льстящее общественное
мнение, которое превратило Пэттона и Монтгомери в символы национальной военной
доблести. По мнению Эйзенхауэра, отдать славу одному или другому означало
столкнуться с серьезными последствиями, причем не только с истошными воплями
прессы и общественности обездоленных наций, но и с угрозой самому союзу.
Эйзенхауэр боялся, что союз рискует не пережить таких ударов. Риск был слишком
велик, особенно для такой операции. Эйзенхауэр не мог на него пойти.
Монтгомери и Пэттон не считались с положением Эйзенхауэра, когда упорно
сражались за свой план, но, в конце концов, заботы Эйзенхауэра не входили в
круг их обязанностей. Монтгомери хотел быстрой победы, хотел, чтобы ее принесли
британцы, и хотел лично возглавить штурм Берлина. Пэттон ни в чем ему уступать
не собирался. Если бы Эйзенхауэр был на их месте, он почти наверняка чувствовал
бы то же самое, и он ведь сам желал, чтобы его подчиненные были заряжены на
победу, верили в себя и свои войска.
Самая большая слабость Эйзенхауэра заключалась не в том, что он
колебался в вопросе широкого фронта, а скорее в его желании быть всеми любимым,
которое сочеталось с намерением сделать всех счастливыми. По этой причине он не
заканчивал совещания, пока не добивался, по крайней мере, словесного согласия.
Таким образом, казалось, что он всегда колебался, "склоняясь то в одну сторону,
то в другую" в соответствии со взглядами и желаниями последнего человека, с
которым он говорил. Эйзенхауэр, как выразился Брук, казался "скорее арбитром,
балансирующим между противоречивыми требованиями союзников и подчиненных, чем
мастером боя, делающим решающий выбор"*79. Каждый, кто говорил с ним, оставлял
совещание с чувством, что Эйзенхауэр согласился с ним, и только позднее выяснял,
что нет. Вот почему Монтгомери, Брэдли и Пэттон заполняли свои дневники,
письма и беседы порицаниями Эйзенхауэра (Брэдли этим занимался меньше других).
Истинная цена, которую приходилось платить за желание Эйзенхауэра всем
нравиться, измерялась, однако, не враждебностью Монтгомери и Пэттона. Ее
приходилось платить на поле боя. В своих попытках задобрить Монтгомери и
Пэттона Эйзенхауэр давал им тактическую свободу, доходящую до возможности
самостоятельного выбора целей. Результатом стала одна из величайших ошибок в
войне — упущенная возможность быстро завоевать и открыть для судоходства
Антверпен, в чем для союзников заключался единственный шанс закончить войну в
1944 году. Эйзенхауэр полностью и целиком отвечает за эту неудачу.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ЗАПАДНЫЙ ВАЛ И БИТВА В АРДЕННАХ
Спор о том, кому командовать сухопутными операциями, который упорно вел
Монтгомери, по существу был беспредметным. Не столь уж важно, если не считать
|
|