|
архитектурных пропорций, зато не было недостатка в более существенных удобствах
просторной и уютной пограничной резиденции. Чтобы получить достоверный портрет
персонажа, столь тесно связанного с нашим рассказом, читателю следует
вообразить себе человека, отсчитавшего пять десятков лет, с лицом, на котором
глубокая и постоянная работа ума запечатлела множество угрожающих борозд; с
дрожащим телом, хотя еще видны следы некогда сильных конечностей и гибких
мускулов; с выражением, носившим благодаря аскетическим размышлениям отпечаток
суровости, лишь слегка смягчавшейся проблесками природной доброты, которую ни
приобретенная привычка, ни какие-либо следы метафизической мысли не смогли
полностью стереть.
На эту картину почтенного и умерщвляющего собственную плоть возраста теперь
ласково падали первые лучи солнца, освещая потускневшие глаза и изборожденное
морщинами лицо с выражением бодрости и покоя. Быть может, безмятежность
выражения следовало отнести столько же на счет времени года и часа дня, сколько
и на счет присущего этому человеку характера. Эту кротость черт, необычную
скорее своей выразительностью, чем наличием, только усиливал тот факт, что его
душа как раз творила молитву, как было принято в кругу его детей и домашних,
прежде чем они покидали эти отдаленные части здания, где находили отдохновение
и безопасность в ночные часы. Из уже знакомых читателю и привечаемых в семейном
кругу присутствовали все, а обильная провизия, приготовленная для утренней
трапезы, убедительно доказывала, что их число ни в коей мере не убавилось с тех
пор, как читатель познакомился с домашним укладом этого дома.
Время не произвело слишком разительных перемен в облике Контента. Правда, цвет
его лица стал еще более смуглым, а тело начало несколько терять свою гибкость и
непринужденность движений, обретя степенность, присущую среднему возрасту. Но
управляемый темперамент человека всегда держал животное начало в более чем
привычной покорности. Даже в свои более ранние дни он скорее обещал проявить,
чем обнаруживал на деле обыкновенные черты юношеского возраста. Серьезный
настрой души уже давно определил соответствующий физический склад. Имея в виду
его внешность и пользуясь языком живописца, можно сказать, что, не произведя
никаких перемен в облике и пропорциях, время смягчило краски, если немного
седых волос серебрилось здесь и там вокруг его чела, это было похоже на то, как
мох скапливается на камнях здания, свидетельствуя скорее о его возросшей
устойчивости и испытанной прочности, чем указывая на какие-то симптомы
разрушения.
Не так обстояло дело с его милой и преданной половиной. Та мягкость и
миловидность, которые некогда тронули сердце Контента, были все еще видны, хотя
сопровождались следами постоянного и разъедающего горя. Свежесть молодости
исчезла, а ей на смену пришла более устойчивая и, в ее случае, более
трогательная красота выражения. Взгляд Руфи нисколько не утратил своей мягкости,
а ее улыбка все еще оставалась сердечной и привлекательной, но этот взгляд
часто бывал страдающе-безучастным, как бы устремленным внутрь — на те тайные и
иссушающие источники печали, которые глубоко и почти непостижимо укоренились в
ее сердце, тогда как улыбка напоминала холодный блеск той планеты, что освещает
предметы, отбрасывая заимствованное сияние от своего собственного лона. Однако
величавость матроны, женственная лучистость черт лица и мелодичный голос
сохранились. Но первая была подорвана до такой степени, что находилась на грани
преждевременного увядания; ко второй в ее самых благожелательных проявлениях
примешивалась беспокойная озабоченность; а последний редко обходился без того
испуганного дрожания, которое так глубоко затрагивает чувства, позволяя понять
смысл, не передаваемый словесно.
И все же беспристрастный и заурядный наблюдатель не мог бы не заметить в
поблекшей миловидности и увядающей зрелости матроны нечто большее, нежели
каждодневные признаки, выдающие поворот в течении жизни человека. Как подобает
такой личности, оттенок печали был нанесен рукой слишком деликатной, чтобы его
мог заметить любой вульгарный взгляд. Подобно мазку мастера в искусстве, ее
горе не нуждалось в сочувствии и было недоступно восприятию тех, кого
неспособно взволновать мастерство или в ком равнодушие убивает чувства. Однако
она питала искреннюю привязанность ко всем, кто мог хоть как-то притязать на ее
любовь. Преобладание опустошающего горя над более жизнелюбивыми источниками ее
радостей лишь доказывало, насколько сильнее влияние великодушных, нежели
эгоистических черт нашей природы в сердце, которое по-настоящему наделено
нежностью. Вряд ли нужно говорить, что эта добрая и верная женщина скорбела о
своем ребенке.
Знай Руфь Хиткоут, что ее девочки нет в живых, ей с ее верой было бы нетрудно
положить свою скорбь на алтарь надежд, вполне правомерных над могилой невинного
ребенка. Но мысли о том, что ее дитя могло быть осуждено на смерть заживо,
редко покидали ее. Она вслушивалась в сентенции о смирении, стекавшие с губ,
которые она любила, с преданностью женщины и кротостью христианки, но потом,
даже если уроки святости еще звучали в ее внимающей душе, действие непобедимой
природы снова возвращало ее к материнскому горю.
Воображение этой преданной и женственной натуры никогда не обладало чрезмерной
властью над ее разумом. Ее представление о счастье с человеком, которому она, и
по своему разумению, и по своим склонностям, доверяла, подтверждалось и
жизненным опытом, и религией. Но теперь ей было суждено узнать, что в скорби
есть устрашающая поэзия, способная с изяществом и силой воображения нарисовать
такое, с чем никогда не сравняться более жалким усилиям подогретой фантазии.
Она слышала нежное дыхание своего витающего в сновидениях ребенка в шепоте
летнего ветерка; его плач достигал ее ушей среди завываний бури, в то время как
нетерпеливый вопрос и ласковый ответ вторгались в самые обыденные разговоры
|
|