Фил Бейкер Абсент Книга известного английского культуролога Фила Бейкера рассказывает удивительную историю абсента от времен Древней Греции и Рима до наших дней. Запрещенный в XIX веке сначала в Швейцарии, а затем и во Франции, где он пережил свою золотую эпоху (с ним связаны имена А. де Мюссе, Ш. Бодлера, П. Верлена, А. Рембо, А. Тулуз-Лот-река, В.Ван Гога и других знаменитых поэтов и художников), этот алкогольный напиток был объявлен едва ли не главной причиной всеобщего упадка нравов. Что такое абсент и чем он выделяется среди прочих напитков? Почему вызывал такой ужас и обладал такой притягательностью? Об этом и о многом другом читатель узнает из этой увлекательной и познавательной книги, многие главы которой читаются как детектив. Пролог ТРИ ГРОБА ПОУТРУ В августе 1905 года по передовицам европейских газет прокатилась весть об одной мерзкой трагедии. Тридцатилетний Жан Ланфре, швейцарский крестьянин французского происхождения, выпил два стакана абсента, достал из шкафа старую армейскую винтовку и выстрелил в голову своей беременной жене. Когда на шум в комнату вошла его четырехлетняя дочь Роз, он застрелил и ее. Потом он пошел в соседнюю комнату и убил свою вторую двухлетнюю дочь Бланш, которая лежала в детской кроватке. После этого он попытался застрелиться, но неудачно и, пошатываясь, вышел во двор, где упал и заснул, сжимая в руках мертвое тело Бланш. На следующее утро, уже при полицейских, Ланфре показали тела его жены и детей. Их положили (какой-то ужасный и живописный штрих в духе Диккенса!) в три гроба, один другого меньше. Должно быть, это было отрезвляющее зрелище. Общественная реакция на дело Ланфре была необычайно бурной, причем сосредоточилась она на одной-единственной детали. Возмущало не то, что Ланфре был горьким пьяницей и перед убийствами выпил не только два стакана абсента до работы (то есть задолго до трагедии), но еще и по рюмке мятного ликера и коньяка, шесть стаканов вина за обедом, стакан вина перед уходом с работы, чашку кофе с бренди, литр вина уже дома и еще один кофе с коньяком. Все это не имело значения, как и то, что он вообще выпивал в день до пяти литров вина. Каждый знал, что виноват именно абсент. Через несколько недель жители окрестных городов и деревень подали властям петицию. 82 450 человек требовали запретить абсент в Швейцарии; на следующий год так и сделали. Никакой другой напиток, даже джин в Лондоне времен Хогарта, не имел такой дурной славы. Глава первая ЧТО ТАКОЕ АБСЕНТ? Ты говоришь, что пристрастился к абсенту, — знаешь ли ты, что это значит? Мария Корелли, «Полынь» Что такое абсент? Один из самых крепких алкогольных напитков, причем на психику действует вдобавок содержащаяся в нем полынь. Вокруг идеи абсента сложилась особая мифология. У самого этого слова есть какой-то странный отзвук. Так и кажется, что это не алкогольный напиток, а что-то вроде амаранта, неувядающего цветка, символизирующего бессмертие, или непентеса — успокоительного снадобья, которое делают из хищных растений. Как мы увидим, когда упоминают абсент, особенно в англоязычном мире, прежде всего приходит мысль о зле — не о грехе, но все же о чем-то недобром. Нельзя сказать, что абсент не обладает подспудной прелестью греха. Но все-таки он для этого слишком крепок. Везде, особенно во Франции, он часто связан с чем-то более низким и болезненным, связан не столько с грехом, сколько с пороком. Родился он в Швейцарии в конце XVIII века, как тоник, аперитив, а в середине XIX стал прочно ассоциироваться с французской колониальной армией в Алжире. Рюмка абсента стала респектабельной и почти повсеместной буржуазной привычкой в пышные времена Второй империи, но к концу ее абсент приобрел два особых и опасных значения. Его стали связывать с поэтами, художниками, вообще с богемой, а кроме того — с пьянством рабочего класса, особенно после ужасов 1870-1871 годов, когда вслед за франко-прусской войной последовали восстание и разгром Парижской коммуны. Положение ухудшилось в 80-е годы, когда неурожаи винограда привели к тому, что абсент стал дешевле вина. В конце концов, эти два смысла соединились на том перекрестке, где богема встречается с притоном, знаменуя один и тот же конец и для рабочих, и для художников. Абсент — уже не «зеленая фея», а «зеленая ведьма», «королева ядов» — вызывает общественный ужас и нравственную панику. К этой поре он устойчиво связан с безумием, и во Франции его именуют «омнибусом в Шарантон», то есть в сумасшедший дом. «Если абсент не запретить, — писал один из его противников, — наша страна быстро превратится в огромную палату, обитую войлоком, где одна половина французов наденет смирительные рубашки на другую». Во Франции абсент был запрещен в 1915 году. Когда задумались над национальной проблемой алкоголизма и неготовностью французской армии к Первой мировой войне, он стал козлом отпущения. Однако он сохранился в Испании и Восточной Европе, а сегодня, после нового «fin-de-siecle», вернулся, вместе со всеми своими старыми обертонами. Каждый из трех авторов, писавших в последнее время об абсенте, связывает с ним целый ряд смыслов: Реджину Нейдельсон он наводит на мысль о «пленительном упадке» и «истории, богатой сексуальными и наркотическими коннотациями»; пишет она и о том, что как социальное явление он был «кокаином XIX века». Для Барнаби Конрада история абсента — это история «убийств, безумия и отчаяния»; он считает, что в XIX веке абсент «символизировал анархию, намеренный отказ от нормальной жизни и ее обязательств». Согласно Дорис Ланье, абсент «ассоциировался с вдохновением, со свободой и стал символом французского декаданса»; само это слово вызывает у нее «мысли о наркотической интриге, эйфории, эротизме и декадентской чувственности». В дополнение ко всему этому абсент всегда будет ассоциироваться со старым fin-desiecle, 90-ми годами Оскара Уайльда и Эрнеста Доусона в «Cafe Royal», а также с такими французскими символистами, предшественниками , |_l |_¤Йанглийского декаданса, как Верлен и Рембо. В Лондоне до недавнего возрождения абсента отношение к нему всегда было связано с Парижем, в частности — как пишет где-то Алистер Кроули — с «представлением среднего кокни о парижском разврате». Это отношение к Франции и ко всему французскому сохранилось в Англии вплоть до 60-70-х годов XX века. Так, Лу Рид сравнивает песню группы «Velvet Underground» «Some Kinda Love» с «грязным французским романом!», а Патти Смит предстает на обложке журнала для болельщиков «Уайт Стаф» с дешевым и вульгарным изданием романа «Порочность» монмартрского писателя Франсиса Карко* [Карко («автор», как написано на обложке, «ТОЛЬКО ЖЕНЩИНЫ и ПОРОЧНОСТИ") был достаточно известным французским писателем, пока «Библиотека Беркли за 35 центов» не наложила на него лапу. Он — лауреат «Большого приза за роман» Французской Академии и член Академии Гонкуров. — Примеч. авт.]. Порочность, несомненно, ключевой мотив романа «Полынь» (1890), где Мария Корелли обличает абсент. Эта книга так высокопарна, что рядом с ней «Призрак оперы» кажется «Гордостью и предубеждением». Рассказывается в ней о Гастоне Бове, порядочном и умном человеке, который после роковой встречи с абсентом совершенно деградировал, погубив и себя и окружающих. «Дайте мне быть безумным!» — кричит Бове: ...безумным безумием абсента, самым диким, самым роскошным безумием в мире! Vive la folie! Vive l'amour! Vive I'animalisme! Vive le Diable!* [Да здравствует безумие! Да здравствует любовь! Да здравствует скотство! Да здравствует дьявол! (франц.).] Вскоре становится ясно, что кроме пристрастия к абсенту у Гастона есть еще один неприличный недостаток. Он — француз. Болезненная мрачность современной французской души хорошо известна и признана всеми, даже самими французами; откровенный атеизм, жестокость, легкомыслие и вопиющая безнравственность французской мысли не подлежат сомнению. Если преступление поражает своей хладнокровной жестокостью, его чаще всего совершают в Париже или где-нибудь неподалеку; если появляется откровенно непристойная книга или картина, автор или художник, в девяти случаях из десяти, оказывается французом. <...> Несомненно, уровень моральной ответственности и высокие чувства у современных парижан стремительно падают по многим причинам; но я без колебаний скажу, что одна из этих причин — безудержная абсентомания, охватившая все классы общества, от богатых до бедных. Всем известно, что в Париже мужчины отводят особые часы этому роковому пристрастию так же благоговейно, как мусульмане выделяют время для молитвы... Воздействие абсента на человеческий мозг ужасно и неизлечимо, и ни один романтик не сможет преувеличить жуткую реальность этого зла. Кроме того, надо помнить, что во многих французских кафе и ресторанах, недавно открывшихся в Лондоне, абсент всегда можно купить по обычной для Франции низкой цене. Французские привычки, французская мода, французские книги, французские картины имеют особую привлекательность для англичан, и кто сможет поручиться, что модные во Франции наркотики не войдут у нас в моду? После того как Бове был представлен «зеленоглазой фее» своим другом Жессоне, сумасшедшим художником, он бросился в пучину самоуничтожения. Мелодраматически ужасное падение приводит его в парижский морг и на кладбище Пер-Лашез. «Ты говоришь, что пристрастился к абсенту, — говорит отец Гастона, — знаешь ли ты, что это значит?» — Наверное, да, — ответил я равнодушно. — В конце концов, это — смерть. — О, если бы только смерть! — воскликнул он с горячностью... — Это самые отвратительные преступления, это грубость, жестокость, апатия, чувственность, одержимость! Понимаешь ли ты, какую судьбу себе уготовил?.. Гастон, в конце концов, становится настоящим мистером Хайдом, «крадущимся, шаркающим зверем, полуобезьяной, получеловеком, чей вид настолько отвратителен, чье тело так трясется в бреду, чьи глаза так кровожадны, что, если бы вы случайно столкнулись с ним днем, вы бы, наверное, невольно вскрикнули от ужаса». Но вы меня не увидите — мы не друзья с дневным светом. В своей ненависти к солнцу я стал подобен летучей мыши или сове!... Ночью я живу; ночью я выползаю на улицы вместе с другими мерзостями Парижа и одним своим присутствием добавляю нечистоты к нравственным ядам воздуха! Легко посмеяться над Марией Корелли, но, возможно, она заслуживает и невольного уважения. Абсент у нее — что-то такое, что семейка Адамс* [«Семейка Адамс» («Addams Family») — американская черная комедия с элементами фильма ужасов. - Примеч. пер.] могла бы пить на Рождество; злой рок в бутылке. У истории абсента есть несколько отрезвляющих лейтмотивов: зависимость, разорение, смерть. Его эстетический заряд, скорее горький, чем сладкий, не столько прекрасен, сколько возвышен в том смысле этого слова, который Эдмунд Берк использовал в своем протоготическом эссе «Философское исследование о происхождении наших идей возвышенного и прекрасного». Возвышенное вызывает и благоговение и что-то вроде ужаса. В одном из интернетовских сайтов, упоминая «Старый дом абсента» в Новом Орлеане, автор пишет, что мраморная стойка «вся изъедена оспинами, говорят — оттого, что на нее все время проливали абсент. Невольно подумаешь, какой вред причиняет абсент человеческому телу, если он разъедает даже прочный камень» (курсив мой. — Ф.Б.). Возможно, стойку повредила капающая вода, но здесь ярко выражен ужас перед абсентом; люди хотят, чтобы он был страшным, ведь страшное доставляет особое наслаждение. Ричард Клайн считал, что сигареты возвышенны. Им свойственна, писал он, «красота, которая никогда не считалась чисто положительной, но всегда связывалась с отвращением, грехом и смертью». Ссылаясь на Канта, Клайн определяет возвышенное как эстетическую категорию, подразумевающую негативный опыт, шок, опасность, напоминание о смерти, созерцание бездны. Если бы сигареты были полезны, говорит Клайн, они не были бы возвышенны, но ...они возвышенны и отметают все доводы здоровья и пользы. Предостерегая заядлых курильщиков или новичков об опасности, мы еще ближе подводим их к краю пропасти, где, как путешественников в Швейцарских Альпах, их может ужасать утонченная высота близкой смерти, открывающаяся сквозь крохотный ужас каждой затяжки. Сигареты дурны, тем они и хороши — не добры, не прекрасны, а возвышенны. Если следовать этим доводам, абсент — еще возвышеннее. Итак, история абсента являет нам удовольствие, смешанное с ужасом. Оно похоже на чувство, о котором говорит Томас де Квинси, рассуждая о «мрачно-возвышенном». По его мнению, возвышенным может быть не только большое (горы или бури), но и маленькое, из- за своих ассоциаций, например — бритва, которой кого-то убили, или пузырек с ядом... Но хватит говорить о гибели и тьме. Пора вызвать первого свидетеля защиты. Алистер Кроули (1875-1947) так успешно присвоил наследие оккультного возрождения конца девятнадцатого века, что в двадцатом веке его имя стало практически синонимом магии. Ему нравилось, что его называли Зверем из бездны, как апокалиптическое чудовище, а когда газеты лорда Бивербрука начали бранить его в 1930-х годах, он прославился как «самый плохой человек в мире». Сомерсет Моэм знал его в Париже, сделал прототипом Оливера Хаддо в романе «Чародей» и вынес ему самый лаконичный из всех приговоров: «Шарлатан, но не только». В Париже Кроули вечно сидел в баре ресторана «Белый Кот» на Rue d'Odessa* [Улица Одессы, Одесская улица (франц.). — Примеч. пер.] (где Моэм с ним и познакомился). В те дни «Перно» было маркой абсента, а не анисовой водки, которой ему пришлось стать после того, как абсент запретили. Кроули очень любил разыгрывать знакомых, и, когда его старый друг Виктор Нойбург приехал к нему в Париж, Зверь из бездны не удержался и дал ему совет: Его предостерегали, чтобы он не брал в рот абсента, и мы сказали ему, что это правильно, но (добавили мы) и другие напитки в Париже очень опасны, особенно для такого милого молодого человека. Есть только один надежный, легкий и безвредный напиток, который можно пить сколько хочешь, без малейшего риска, и заказать его просто — крикни только: «Гарсон! Мне — перно!» Этот совет привел к разным несчастьям. Сам Кроули пил абсент не в Париже, а главным образом в Новом Орлеане, где написал эссе «Зеленая богиня»: Что делает абсент особым культом? Если им злоупотребляют, действует он совсем не так, как другие стимуляторы. Даже в падении и деградации он остается собой; его жертвы обретают неповторимый и жуткий ореол и, в своем странном аду, извращенно гордятся тем, что они не такие, как все. Но нельзя оценивать что-то только по злоупотреблениям. Мы же не проклинаем море, где бывают кораблекрушения, и не запрещаем лесорубам использовать топоры из сочувствия к Карлу I или Людовику XVI. С абсентом связаны не только особые пороки и опасности, но и милости и добродетели, которых не даст никакой другой напиток. Например: Так и кажется, будто первый изобретатель абсента действительно был волшебником, настойчиво искавшим сочетание священных зелий, которое бы очищало, укрепляло и одаряло благоуханием человеческую душу. Несомненно, если пить абсент правильно, добиться этого нетрудно. От одной порции дыхание становится свободней, дух — легче, сердце — горячее, а душа и разум лучше выполняют те великие задачи, для которых они, возможно, и созданы Творцом. Даже пища в присутствии абсента теряет свою грубость, становится манной небесной и совершает таинство питания, не вредя телу. В одном особенно интересном отрывке Кроули говорит об абсенте и художественном отстранений. Красота есть во всем, пишет он, если смотреть с должной отстраненностью. Секрет в том, чтобы отделить ту часть себя, которая «существует» и воспринимает, от другой части, которая действует и страдает во внешнем мире. «Собственно, — добавляет Кроули, — это и есть творчество». Абсент, на его взгляд, помогает все это сделать. В одном месте Кроули поднимает и без того возвышенный тон своего эссе, цитируя стихи по-французски. «Знаете ли вы французский сонет "La Legende de l'Absinthe?"* [«Легенда об абсенте» (франц.).]» — спрашивает он. Было бы удивительно, если бы читатели ответили: «Да», так как Кроули сам его и сочинил. Опубликовал он его в прогерманской газете «The International» (Нью-Йорк, октябрь 1917 года), подписавшись прозвищем известной звезды Мулен Руж, которую рисовал Тулуз-Лотрек, — «Прожорливая Жанна» (Jeanne La Goulue). Аполлон, оплакавший Гиацинта, Не хотел уступить победу смерти. Он ведал таинства превращений, Святую алхимию совершенства, А потому стал терзать и мучить Благие дары прекрасной Флоры, Пока изломанные созданья, Дыша и светясь золотистым светом, Не дали первой капли абсента. Во тьме погребов и в сверкании залов, Собравшись вместе и поодиночке, Пейте это любовное зелье! В этом напитке — дивные чары, Бледный опал прекращает муку, Дарит красы сокровенную тайну, Пленяет сердце, возносит душу. Алистер Кроули* [Здесь и далее, если нет особых указаний стихи в переводе Н.Т.] Абсент когда-то можно было найти везде, где была французская культура, - не только в Париже и Новом Орлеане, но и во французских колониях, особенно во французской Кохинхине (Вьетнаме). В своих «Признаниях» Кроули рассказывает о случае в Хайфоне, который кажется ему «восхитительно колониальным». На углу одной из главных улиц решили снести большое здание, но француза, командовавшего работами, нигде не могли найти. Наконец один из его подчиненных обнаружил его в питейном заведении, где тот буквально упился абсентом. Тем не менее француз все еще мог говорить и, с огрызком карандаша, на мраморной плите столика стал подсчитывать, сколько понадобится взрывчатки. Однако он неправильно поставил запятую в десятичной дроби, и заряд динамита взорвал не только здание на углу, но и весь квартал. Виноват, конечно, абсент. Кроули вовремя напоминает нам, что «этот напиток не слишком полезен в том климате». Алистер Кроули защищал абсент. Это неудивительно, ведь он был самым плохим человеком в мире. За более непредвзятым суждением мы обратимся к Джорджу Сентсбери (1845-1933), который был некогда известным английским критиком. Откровенно ориентируясь на удовольствие как главный критерий литературной оценки, он был мастером того критического стиля, который можно сравнить с дегустацией вин. «Социальная миссия английской критики» его не привлекала, совесть — не мучила, и ему представлялось, что самое высокое, райское блаженство — читать Бодлера, пока маленькие дети чистят каминные трубы. Джордж Оруэлл упоминает Сентсбери в «Дороге к причалу Виган Пир», двусмысленно восхищаясь его политическими убеждениями. «Нужно много храбрости, — говорит он, — чтобы открыто быть таким подлецом». Похожий на мандарина бородатый старик в очках, Сентсбери славился огромной эрудицией, странными, но блестящими суждениями (Пруст, например, напоминал ему Томаса де Квинси) и феноменально запутанным синтаксисом. Для потомства сохранился такой его отрывок: «Никто, кроме них, не сделал и не мог бы сделать ничего подобного, но было много такого, чего — могли они это сделать или нет, никто из них не совершил». Сентсбери так хорошо разбирался в винах и других напитках, что в гедонистические 20-е годы в его честь назвали общество, которое существует по сей день («Saintsbury Society»). Перед смертью он особенно настаивал, чтобы никто и никогда не писал его биографии. Что он скрывал? Этого мы не знаем. Но в отрывке из главы о ликерах его известной «Книги погреба» он пишет об абсенте: ...Прежде, чем завершить эту короткую главу, я хотел бы сказать несколько слов о самом злом, как думают многие, напитке этого племени — «зеленой музе», воде Звезды Полынь, из-за которой погибли многие. Это Absinthia taetra, заслуживающая, по всеобщему мнению, много худшего эпитета, чем тот, который употребил величайший из римских поэтов* [Лукреций, «О природе вещей», Книга IV, Пролог. Лукреций пишет, что полынь горькая.]. Я полагаю (хотя со мной это не случалось), что абсент причинил много вреда. Его главный элемент слишком силен, если не слишком ядовит, чтобы позволить ему неразборчиво и мощно воздействовать на человеческое тело. Я думаю, он всегда был слишком крепким, и никто, кроме сумасшедших, которыми, как считается, он нас и делает, и тех, кому сумасшествие предначертано, не станет пить его в чистом виде <...> Человек, пьющий неразбавленный абсент, заслужил свою судьбу, какой бы она ни была. Вкус сгущен до омерзения, спирт жжет, «как факельная процессия», — словом, только сверхъестественно сильная или обреченная роком голова не будет после этого болеть. И еще по одной причине лучше пить абсент разбавленным: иначе вы потеряете почти наркотическую прелесть особого ритуала — «все церемонии и весь этикет правильного питья, пленительные для человека со вкусом». Позднее мы подробнее расскажем о различных способах приготовления абсента, однако метод Сентсбери описан с особой любовью. Поставьте рюмку с ликером в стакан с самым плоским дном, какой только сможете найти, и осторожно наливайте в абсент воду (или прикажите, чтобы наливали) так, чтобы смесь переливалась через край в стакан. Темный изумрудный цвет чистого ликера, нежно клубясь, сначала превращается в то, что было бы цветом звездного смарагда [старое название изумруда], если бы Всемогущий пожелал завершить квартет звездных камней... Здесь мы должны ненадолго прервать странного старика. Он собирается сказать, что смотреть, как чистый абсент становится мутным, очень приятно, но, прежде чем добраться до этого, делает отступление о своей любви к драгоценностям и редкости «звездных драгоценностей». Звездных камней, говорит он в своей сладострастной сноске, ...пока лишь три — сапфир (встречается он довольно часто), рубин (пореже) и топаз, которого я никогда не видел, а старый синьор Джулиано, одаривший меня по своей доброте множеством хороших бесед в обмен на очень скромные покупки, видел, по его словам, только раза два. Но обычный изумруд в форме кабошона очень точно являет одну из стадий разбавления абсента. Ну, что ж. Ему нравится, как абсент превращается сначала в изумруд, потом в опал, который, по _____ходу дела, исчезает; и когда в рюмке нет ничего, кроме чистой воды, а напиток готов, и запах его, и вкус даруют нам поразительное сочетание — они и освежают, и услаждают. Что говорить, это очень приятно. Как к многим приятным вещам, тут нетрудно пристраститься. Сам я никогда не пил больше рюмки в день. Это занятное свидетельство отмечает несколько особых свойств, с каждым из которых мы еще встретимся, — крепость абсента, его дурную славу, его связь с ритуалом и нерасторжимый союз с эстетизмом. Корелли — против абсента, Кроули — за него, Сентсбери изящно, даже изысканно уравновешен. Но для каждого из них, живших в золотую пору этого напитка, он уже был каким-то мифическим веществом. Рассуждая о самой идее «совершенного напитка», Ролан Барт полагает, что он должен быть «богат разнообразнейшими метонимиями», то есть символическими заменами вроде «часть вместо целого» или «вершина айсберга», по которым узнаешь, почему мы чего-то хотим. Люди, приверженные Шотландии, могут пить шотландский виски; те, кто верит в пресуществление, могут пить кровь Христову; а пьющим вино радостно думать о винограде, солнечном свете, доброй почве и многом другом. Когда Ките хочет вина в «Оде к соловью», он ищет в нем вкуса «Флоры и зелени сельской / пляски, французской песни, лиц загорелых. / О, полный сосуд жаркого юга!». Немного похоже на рекламу. Абсент — промышленный продукт, такой же синтетический, как зелье доктора Джекилла, и какие бы метонимии здесь ни играли, они родом не из деревенского ландшафта, а из городской культуры. На первый план выходят эстетство, декаданс и богемная жизнь, вместе с идеей Парижа XIX века и Лондона 90-х годов. Как говорит реклама марки абсента «Хилл», не принося извинений тому, кого называли некогда Принцем: «Сегодня у нас будет вечеринка, как в 1889-м!» Глава вторая ДЕВЯНОСТЫЕ ГОДЫ XIX ВЕКА Абсент всегда будет ассоциироваться с fin-de-siecle, декадансом 90-х годов XIX века, десятилетием абсента. Неподражаемый комический персонаж Макса Бирбома Енох Сомс — автор двух стихотворных сборничков «Отрицания» и «Грибы» — вряд ли мог бы пить что- нибудь другое. Впервые мы встречаем Сомса в «Cafe Royal», «в роскоши позолоты и алого бархата, среди смотрящихся друг в друга зеркал и стройных кариатид, где табачный дым вечно поднимается к расписанному языческому потолку». Бирбом и художник Уильям Ротенстайн приглашают его присесть и выпить: И он заказал абсент. «Je me tiens toujours fidele», — сказал он Ротенстайну, — «a la sorciere glauque»*[Я навсегда верен серо-зеленой колдунье (франц.)]. — Это вам вредно, — сухо сказал Ротенстайн. — Мне ничто не вредит, — ответил Сомс. «Dans се monde il п'у a ni de bien ni de mal»* [В этом мире нет ни добра, ни зла (франц.)]. — Ни добра, ни зла? Что вы имеете в виду? — Я объяснил это в предисловии к «Отрицаниям». — Отрицаниям? — Да. Я их вам подарил. — Ах да, конечно! А объяснили вы, к примеру, что на свете нет ни хорошей ни плохой грамматики? — Н-нет... — сказал Сомс. — Конечно, в искусстве есть добро и зло, в искусстве — но не в жизни. — Он скручивал сигарету. У него были слабые белые руки, довольно грязные, а пальцы — желтые от никотина. — В жизни есть иллюзии добра и зла, но, — голос его ослаб до бормотания, в котором едва слышались слова «vieux jeu»* [Старомодно (франц.)] и «rococo»* [Рококо (франц.)]. Сомс не просто плохой поэт, но и сатанист, поклонник дьявола или что-то в этом роде. — Не то чтобы поклонник, — определил он, потягивая свой абсент. — Тут дело скорее в доверии и поддержке. Бездарный, отчаявшийся позер, Сомс продает душу дьяволу за обещание посмертной славы. Но он и так уже был на дороге в ад. Ведь он пил абсент. Девяностые годы XIX века были странным десятилетием, которое часто считают концом старой викторианской респектабельности и пристойности, началом модерна. Это было время «фантастической усталости и скуки, фантастического предвкушения новых сил». Правили Уайльд и Бердсли, но среди непомерной роскоши крайняя нищета была распространена среди богемы гораздо больше, чем во времена романтиков или высокого викторианства. Возник интерес к урбанистическим темам и городской нищете, вызванный, с одной стороны, мрачными условиями лондонской жизни, а с другой — влиянием таких французских писателей, как Бодлер. Гомосексуализм вышел было на первый план как особо отмеченная тенденция внутри эстетизма, но снова ушел в подполье после суда над Уайльдом в 1895 году. Люди чувствовали, что они живут в эпоху кризиса и упадка, и ощущение это обостряла привычка мыслить столетиями. «Конец века» — всегда странное время, будь то 1590-е годы с темным и болезненным духом тогдашней драмы или 1790-е годы с их революцией и гильотиной. Писатели, хорошо знающие античную культуру, сравнивали последнее десятилетие XIX века с упадком и гибелью Римской империи и декадансом Петрония. Оккультизм и католическая церковь собирали жатву. Царили пессимизм и отчаяние, в особенности у самого типичного поэта девяностых Эрнеста Доусона, не говоря уже о Енохе Сомсе. Питер Экройд изящно и блистательно определяет писателей той поры: ...проклятые поэты и писатели, составляющие поколение девяностых, которые принесли пьянящий аромат тепличных цветов из странной оранжереи fin-de-siecle. Ричард Ле Гальен со Суинберном, Доусоном и Саймонсом — лишь часть странных певцов похоти и безнадежности. Однажды ночью, в 1890 году, поэт Лайонел Джонсон предложил эссеисту и второстепенному поэту Ле Гальену выпить абсента. Ле Гальен вспоминает, что они шли из кабака (тот уже закрылся), и Джонсон пригласил его к себе, в Холборн, в «Грейз Инн» выпить по последней. Вспоминая это в 1925 году, Ле Гальен пишет, что предупреждение, сделанное Джонсоном, когда они поднимались по лестнице, все еще вызывает у него улыбку, «очень уж оно типично для 1890-х»: «Я надеюсь, вы пьете абсент, — сказал Джонсон, — у меня ведь больше ничего нет». Я только слышал, что абсент — таинственно-изысканный и даже сатанинский напиток, что-то вроде чемерицы или мандрагоры. Я ни разу его не пробовал, да и после он не стал моим любимым напитком. Но в 90-е, говоря о нем, кичились своей безнадежной порочностью, намекая на сатанизм и крайнюю растленность. Эти важнейшие ассоциации и коннотации тут же вступили в игру: «Разве Поль Верлен не пил его все время в Париже? А Оскар Уайльд и его близкие друзья, судя по туманным намекам, услаждались им каждый вечер в "Cafe Royal"». Поэтому я смотрел со сладким трепетом, как клубится абсент в наших стаканах. Вдвоем с Лайонелом Джонсоном я впервые пил его глубокой ночью, в учено-строгой комнате, с красивой дароносицей на каминной полке и серебряным распятием на стене. (Роскошно украшенная дароносица — часть католической церковной утвари, вроде реликвария, где хранится для поклонения пресуществленная гостия.) Джонсон был одним из основателей и членов Клуба стихотворцев, группы поэтов, которая встречалась в кафе «Старый чеширский сыр» на Флит-стрит. Туда входили Ле Гальен, Доусон, Артур Саймоне и У.Б. Йейтс, большой поклонник Джонсона. Джонсон был типичен для fin-de-siecle, но настоящим декадентом его назвать нельзя, как показывает его резкое эссе о декадансе «Образованный фавн» (опубликовано в «Антиякобинце», 1891). Во-первых, пишет он, настоящий декадент должен быть строго одет (совершенно как Уильям Бэрроуз в его «деловом костюме», или Т.С. Элиот; Обри Бердсли одевался, как сотрудник страховой компании, где он какое-то время и работал). Далее, по Джонсону, декадент должен быть нервным и циничным, любить католические ритуалы и, самое главное, преклоняться перед красотой, даже если у жизни есть жесткие, ужасные стороны, скажем — пристрастие к абсенту. Наш герой должен культивировать обнадеживающую строгость привычек, даже быть чуть- чуть денди. Он чужд блуждающих взглядов, тщательно продуманного беспорядка, величественного безумия его предшественника, «апостола культуры». Итак, аккуратный вид, внутри же — католическое сочувствие ко всему, что существует, «а значит» — страдает ради искусства. Что до искусства, оно связано не столько с чувством, сколько с нервами... Бодлер очень нервный... Верлен трогательно-чувствителен. В этом все дело — тонко ощущать боль, изысканно впадать в тоску, изысканно поклоняться страданию. Здесь в дело вступает нежное попечительство католицизма — длинные белые свечи на алтаре, аскетически-прекрасный молодой священник, позолоченная дароносица, тонкое благоухание ладана... Чтобы исполнять роль правильно, необходим легкий привкус цинизма — исповедание материалистических догм, объединенное (ведь последовательность запрещена!) с мрачной болтовней о «воле к жизни»... Общий итог — жизнь омерзительна, но красота блаженна. А красота... о, красота! — это все прекрасное. Не слишком ли это очевидно, спросите вы? В том и заключается очарование, показывающее, как вы просты, как католически-невинны. Да, невинны. Красота всегда непорочна, что бы там ни говорили. Конечно, есть на свете «ужасы» — боль, дикий взор любителя абсента, бледные лица «невротических» грешников; но все это —у наших парижских друзей, такой-то «группы», которая встречается в таком-то кафе. Джонсон стал католиком в том самом году, в каком написал это эссе; в нем была несомненная строгость. Однажды он сказал Йейтсу, что люди, отрицающие вечную гибель, должны бы понять, как они невыразимо вульгарны. Напряженную чувствительность Джонсона в том, что касается веры и монархии (на самом деле он был сторонником Стюартов), можно почувствовать в двух его самых известных стихах, «Темный ангел» и «У статуи короля Карла на Черинг-Кросс». Он постепенно спился после того, кик врач (сейчас мы сказали бы — с почти преступной халатностью) посоветовал ему выпивать, чтобы избавиться от бессонницы. Йейтс описывает его падение в своих «Автобиографиях». Ле Гальен, возможно, уже предчувствовал тогда, в «Грейз Инн», что абсент «слишком свирепое зелье» для такого тонкого человека. Но Джонсон пил, «потому что, особенно в форме его любимого абсента, алкоголь на какое-то время стимулировал и прояснял его разум и воображение». Позднее у него развилась мания преследования, ему казалось, что за ним следят. Близкий друг Эрнеста Доусона, он вечно сидел в кабачках на Флит-стрит и умер в 1902 году, после того, как упал там с высокого табурета. Коллега Джонсона по Клубу стихотворцев Артур Саймоне сыграл ключевую роль в формировании образа 90-х годов XIX века. Он редактировал влиятельный журнал «Савой» и был автором работ о Бодлере, Уолтере Пейтере и Оскаре Уайльде. Его главный труд, книга «Символистское движение в литературе» (1899), сделавший современную ему французскую поэзию более известной в Англии, считался в свое время чуть ли не манифестом. Раньше он опубликовал эссе о «Декадентском движении». Собственные его стихи — квинтэссенция духа 90-х годов, импрессионистские наброски «низких» урбанистических тем — театров и кафе, сомнительных актрис, проституток, дешевых пансионов, нищих углов, которые сочетаются с совсем уж непоэтическими, как тогда считалось, деталями, например — сигаретами и газовыми фонарями. Однако есть у него и тяжелый цветистый эстетизм, и более причудливые черты, например, — освещенные газом улицы в стихотворении «Лондон»: ...вспыхнет огонь недобрый, И люди, деревья ходящие, смутно мелькают во свете, Ненатуральных плодов... В сборнике 1892 года «Силуэты» есть стихотворение «Пьющий абсент»: Я отстраняю мягко видимый мир, Слышу вдали и вблизи неясный рев, Странный далекий голос в моих ушах. Может быть, мой? Ну, что же, мои слова, Падают странно сквозь день, словно во сне. Тусклый солнечный свет мне снится. Зато, Ясным взглядом любви я вижу людей, Быстро идущих куда-то своим путем. Мир очень красив. Минуты и дни Связаны танцем чистого забытья. Я примирен и с Богом и с людьми. Сыпься же, тихий песок в стеклянных часах. Я безмятежен и не слежу за тем, Как равнодушно ты усыпляешь меня. Эти стихи дополняют более ранние и более порочные стихи Саймонса «Куритель опиума», которые начинаются «за здравие» («Я увлечен, мне хорошо тонуть...»), а кончаются «за упокой» — в мансарде, кишащей крысами. Саймонса считали пьяницей и наркоманом, но он мало пил и едва пробовал гашиш. Хэвелок Эллис считает, что Саймоне пил абсент только один раз, с самим Эллисом в парижском кафе. Возможно, он немного недооценивал Саймонса, но у того, конечно, не было наркотической зависимости. Вероятно, заботясь о своей репутации, Саймоне написал в своей книге «Лондон» с подзаголовком «Книга перспектив»: Мне всегда были любопытны ощущения, в первую очередь те, которые, кажется, ведут в «искусственный рай», доступный не всем. Я не сразу понял, что «искусственный рай» — в твоей душе, среди твоих собственных мечтаний... Тайна всего, что опьяняет, зачаровывала меня, а напиток, никогда меня лично не привлекавший и, в сущности, не принесший мне никаких удовольствий, побуждал меня снова и снова наблюдать за его силой, воздействием и изменениями. С такими друзьями, как Доусон и Джонсон, у него наверняка было много возможностей наблюдать за воздействием абсента. Хотя у него и не было «зависимости», в 1907 году он не избежал тяжелого нервного срыва. Тем не менее он прожил намного дольше, чем его употреблявшие абсент товарищи. Он пережил Доусона, Джонсона и Уайльда почти на полвека и умер в далеком 1945 году. Судьбы эстетизма, декаданса и «Искусства ради искусства» поднимались и падали и вместе с судьбой Оскара Уайльда, который прославился около 1880 года и страшно рухнул в 1895 году. Он был учеником Уолтера Пейтера книга которого «Ренессанс» в своем Заключении» содержала манифест нигилистического эстетизма. «Это моя золотая книга, — говорил Уайльд, — я никуда без нее не езжу. Вот он, подлинный цветок декаданса; последняя труба должна была прозвучать, как только она была написана». Сам Уайльд написал другое великое произведение английского декаданса — «Портрет Дориана Грея». Тлеющее раздражение разгорелось открытым огнем в 1895 году, когда его признали виновным в мужеложстве и отправили в тюрьму. После освобождения, в 1897 году, он переехал во Францию. Французский __________литератор Марсель Швоб был знаком с Уайльдом и оставил злобно искаженный портрет этого эстета в 1891 году: тот был «высоким человеком, с большим одутловатым лицом, багряным румянцем, ироническим взглядом, плохими, торчащими зубами, порочным, каким-то детским ртом, словно на губах его — молоко и он не прочь пососать еще. За едой — а ел он мало — он постоянно курил египетские сигареты, припахивающие опиумом». Чтобы завершить эту неаппетитную картину, Швоб пишет, что Уайльд пил «ужасно много абсента, который дарил ему его видения и похоти». На самом деле в те годы Уайльд не так уж увлекался абсентом. Пил он тем больше, чем тяжелее ему жилось, и в конце концов пристрастился. Однажды он сказал критику Бернарду Беренсону: «Он ничего не говорит мне» и признался Артуру Мейкену, который сам любил выпить* [Во втором издании его книги «Иероглифы» на фронтисписе, по словам автора, была его фотография. «Я кажусь на ней мрачным, праведным и строгим, — пишет он. — На самом деле она выражает мои чувства во время позирования». «Господи! — говорил я себе. — Почему я должен тратить время на фотографию в Бэронс-Корт, когда в блаженный воскресный день мог бы пить абсент...?»]: «Я никак не мог привыкнуть к абсенту, но он так подходит к моему стилю». В конце концов, он все же привык к нему и после своего низвержения, в Дьеппе, говорил: «У абсента — чудесный цвет, зеленый. Стакан абсента очень поэтичен. Какая разница между ним и закатом?» По словам своего биографа, Ричарда Эллмана, Уайльд выработал «романтические идеи» об абсенте. Вот как он описывал действие абсента Аде Леверсон по прозвищу «Сфинкс»: — После первого стакана ты видишь вещи такими, какими тебе хочется, чтобы они были. После второго ты видишь их такими, какими они и не были. Наконец ты видишь их такими, какие они на самом деле, и это очень страшно. — Что вы хотите этим сказать? — спросила Ада Леверсон. — Они теряют связи. Возьмем, к примеру, цилиндр! Ты думаешь, что видишь его, как он есть. Но это не так, ведь ты объединяешь его с другими вещами и идеями. Если бы мы ни когда не слышали о цилиндрах, а потом неожиданно увидели цилиндр отдельно, мы бы испугались или рассмеялись. Так действует абсент, и потому он приводит к безумию. Это жуткое отстранение обладает всеми признаками настоящей наркомании. Уайльд продолжает, быть может, менее убедительно: — Три ночи напролет я пил абсент, и мне казалось, что у меня исключительно ясный разум. Пришел официант и стал сбрызгивать водой опилки на полу. Тут же появились и быстро выросли чудесные цветы — тюльпаны, лилии и розы, истинный сад. «Неужели вы их не видите?» — спросил я. «Mais поп, monsieur, il n'y a rien»* [Нет, месье, здесь ничего нет (франц.)]. Видеть все таким, как оно есть, по словам Уайльда, помогает тюрьма. Эта мысль отрезвляет. Уайльд любил украшать беседу, цитируя себя самого, и несколько иначе описал воздействие абсента Джону Фозергиллу, который позже, в 30-е годы, прославился как «джентльмен-кабатчик». В молодости он был знаком с Уайльдом, и тот рассказал ему — «своим великолепным протяжным тоном» — о трех стадиях питья. На этот раз ...первая стадия — как обычное питье, во второй ты начинаешь видеть чудовищные и жестокие вещи, но, если не сдашься, ты войдешь в третью и увидишь то, что хочешь видеть, всякие чудеса. Как-то, очень поздно, я пил один в «Cafe Royal», и только я дошел до третьей фазы, как официант в зеленом фартуке начал ставить стулья на столы. «Пора идти домой, сэр», — сказал он мне, принес лейку и стал поливать пол. «Мы закрываемся, сэр. Вы уж простите, но вам придется уйти». «Вы поливаете цветы?» — спросил я, но он ничего не ответил. «Какие цветы вы любите?» — спросил я снова. «Простите, сэр, вам правда пора идти, — твердо сказал он. — Мы закрываемся». «Я уверен, что вы любите тюльпаны», — сказал я, встал и направился к выходу, чувствуя, как тяжелые головки тюльпанов бьют меня по ногам. Последние дни Уайльда были мрачными. Воспаление уха, вероятно последствие сифилиса, становилось все тяжелее. Операция не помогла, и, скорее всего, умер Уайльд от менингита. Неудивительно, что в эти дни он много думал о смерти и писал Фрэнку Харрису: «Морг ждет меня. Я хожу туда и смотрю на свою цинковую постель». Эллман замечает, что Уайльд действительно побывал в парижском морге. Через несколько недель после операции Уайльд встал и с трудом добрался до кафе. Там он выпил абсента и медленно пошел обратно, достаточно соображая, чтобы сказать известные слова некоей Клэр де Пратц: «Мои обои и я бьемся не на жизнь, а на смерть. Кому-то из нас придется уйти». Его друг Робби Росс заметил: «Ты убьешь себя, Оскар. Ведь врач говорил, что абсент для тебя — яд». «А для чего же мне жить?» — спросил Уайльд. Это было тяжелое время, но не один Уайльд блистал остроумием. «Мне снилось, что я ужинаю с мертвецами», — сказал он Реджи Тернеру. «Дорогой Оскар, — сказал Реджи, — ты, наверное, был душой компании». В эпилоге к биографии Уайльда Эллман пишет, что в последние дни «постоянные страдания» сдерживали, но не уничтожали бренди и абсент. «Менее известная острота Уайльда направлена против модной в девятнадцатом веке идеи, что все, от бифштекса до морского воздуха, может "опьянять"». «Я открыл, — сказал Уайльд, — что, если пьешь достаточно, уж точно опьянишься». Ястребы кружили над Уайльдом еще до суда. В последние два десятилетия XIX века англичане декадентства не любили. Заметим, что, когда в английских стихах того времени упоминается абсент, он, — за достойным исключением Доусона и Саймонса, — обычно связан с Францией, или с порочностью, или с ними обеими. Чтобы лучше понять образ абсента, сложившийся в общественном мнении того периода, нам придется погрузиться в пучину плохой поэзии. Связь с Францией вполне понятна, именно ее мы находим у Гилберта в песенке «Булонь», где есть бессмертные строки: «Можно посидеть в кафе с неприличными людьми». Мало того: Подражая французу, затянитесь потуже И напейтесь абсента опять, И потом на бильярде посильнее наярьте, Пока можете как-то играть. Все это вроде бы справедливо. Роберт Уильяме Бьюкенен бьет больнее. Некоторые пишут, что Бьюкенена «не очень много читают в наши дни». И заслуженно. Но в свое время он был плодовитым стихоплетом и защитником моральных устоев. Если его вообще сейчас помнят, то за обличение упадка и порока, особенно за нападения на Суинберна («нечистый», «извращенный», «чувственный») и на прерафаэлитов, которых он бранил в эссе 1871 года «Плотская поэзия». Словом, осуждал он многих и в стихотворении «Мятежники» («The Stormy Ones») поместил на корабль всех неугодных ему писателей и поэтов — Байрона, Мюссе, Гейне и других. Все эти «властелины мятежа и мрака» оказываются на корабле дураков: Высоко на мачте их флаг — Белый череп, злобный костяк, — И красуется их девиз: «Ешь и пей, гуляй, веселись!» Суета, суета — наши дни, Что ж, скорей абсента хлебни. Бог? Да что вы, какая тоска! Мне скорее геенна близка. Генриха Гейне, немецкого романтика, жившего и умершего в Париже, очень осуждали в викторианской Англии. Когда дети Чарльза Кингсли, автора «Водных Малюток», спросили его, кто такой Гейне, он счел, что должен ответить: «Плохой человек, мои дорогие, очень плохой». Этот ответ казался Джорджу Сентсбери одним из критериев твердолобого викторианского морализма. Бьюкенен написал и стихи специально о Гейне, где тот представлен каким-то распутным карликом: В городе абсента и безверья, Где Энциклопедия — как дома, Феи, тролли и лесные звери Окружили немощного гнома. Гном, в конце концов, умирает, и его хоронят на Монмартрском кладбище, где, по мнению Бьюкенена, ему и место. Там, где он спит, «и во тьме, и в лунном свете / нечисть чужеземная кишит». Менее фольклорные мотивы Бьюкенен вводит, когда бранит порочные французские романы, которые плодятся, как гадюки, распространяя уныние и усталость: Как зовется настроенье безутешного сомненья, Что обносками прикрыто? Ennui* [Уныние, скука, тоска (франц.)]. Вот змей, ползучий Средь дурных романов кучи, Злобой и развратом дышит, Слова доброго не слышит. Породил их бес печати, Вот уж кто пришелся кстати, Чтоб любителям абсента Не остаться без презента. Обличал «порочные романы» и Ф. Гарольд Уильяме (Ф.У.Д. Уорд, 1843-1922) в своих «Признаниях поэта» 1894 года. Он тоже был плодовитым штамповщиком моралистических виршей, и трудно сказать, у кого они хуже — у него или у Бьюкенена. В стихотворении «Триумф зла» бес Гониобомбукс радуется, что многие поэты и писатели на самом деле — его марионетки и пишут «бесовскими перьями». Он знает, что эпоха в целом идет с ним в ногу: И притоны абсента, и французский роман — Обнаженный, порочный, бесстыжий — Это храмы, где царствует грязный обман. Да, пожалуй, не спустишься ниже. После Бьюкенена, Уильямса и Гониобомбукса приятно обратиться к Роберту Хиченсу, автору блестящей антидекадентской сатиры «Зеленая гвоздика», опубликованной анонимно в 1894 году. Оскар Уайльд велел некоторым своим друзьям вдеть в петлицу зеленые гвоздики на премьеру «Веера леди Уиндермир» (1892). Была такая гвоздика и у одного из персонажей, и публике казалось, что перед ней — какое-то загадочное тайное братство. Эти крашеные гвоздики можно было купить в «Королевском Пассаже». Поскольку в природе их нет, они воплощали декадентский культ искусственности и стали эмблемой эстетизма. Если у «Зеленой гвоздики» есть недостаток, он — в том, что сатира слишком тонка и часто слишком приближается к тому, что должна бы пародировать. Лишь иногда шутки просто смешны; например, кое-кто из действующих лиц тайно пьет питательный напиток («Он чувствует себя таким порочным!»). Хиченс входил в круг Уайльда; в его романе есть мистер Амаринт (Уайльд) и его друг «Реджи» (Бози, лорд Альфред Дуглас). Эллман пишет, что налет вымысла в романе слишком тонок, он кажется скорее документальным повествованием, чем пародией: — А кто ввел в моду зеленую гвоздику? — Мистер Амаринт. Он называет ее ядовитым цветком изысканной жизни. Сам он вдел ее в петлицу, потому что она так хорошо сочетается с цветом абсента. Желто-зеленый цвет абсента, действительно, очень подходит 90-м годам XIX века, когда зеленое и желтое считались «изысканными». В комической опере «Терпение» (1881) У.Ш. Гилберт уже высмеивал «желто-зеленого», томного молодого человека. Зеленое и желтое у Уайльда — это цвета нарочито, вызывающе эстетизированного Лондона из «Симфонии в желтом», где омнибус кажется желтой бабочкой, а зеленоватая Темза — посохом из нефрита. Даже во времена расцвета — правда, в Англии, а не во Франции — абсент окружала аура немного нелепого эстетизма, которая так и просилась в пародию. Абсент упоминается у Хиченса, когда Реджи хвастается своей раздвоенностью между высшим добром и высшим злом и, объясняя это, изящно перескакивает с абсента на географию души: Когда я хороший, у меня такое настроение; когда я, как говорится, плохой, это тоже настроение. Я никогда не знаю, каким я буду в ту или иную минуту. Иногда мне нравится сидеть дома после ужина и читать «Сон Геронтия». Я люблю чечевицу и холодную воду. Иногда должен пить абсент и всю ночь напролет веселиться со шлюхами. Мне нужна музыка и подходящие к ней грехи. Бывает, я хочу бедности, убожества, грязи... У души есть свой Уэст-Энд и свой Уайтчепел. «Зеленая гвоздика» положила конец дружбе между Уайльдом и Хиченсом, Уайльда особенно оскорбляли слухи, что он сам это написал. Хиченс, возможно, повредил Уайльду больше, чем хотел. Маркиз Квинсбери — отец Бози, злой гений Уайльда — не смеялся, прочитав описание отношений Амаринта и Реджи. Беда Уайльда потащила за собой и «Желтую книгу». Этот известный журнал выпускался Джоном Лэйном в издательстве «Бодли Хед» на Виго-стрит, но после ареста в 1895 году общественные настроения повернулись против эстетизма и декаданса. Толпа атаковала издательство и перебила все окна, Обри Бердсли непристойно переиначил его название. Джон Лэйн сорвался и уволил Бердсли. Уайльда арестовали 5 апреля__________, а Бердсли потерял место художественного редактора 11-го. Преемником «Желтой книги» стал журнал «Савой», издававшийся Артуром Саймон-сом. Обложка по рисунку Бердсли изображала херувима, мочащегося на «Желтую книгу». В 1895 году Саймоне, Бердсли и Доусон поехали в Дьепп. В августе художник Чарльз Кондер писал Уильяму Ротенстайну, что в город приехал Артур Саймоне, снял номер в том же отеле и «только что написал стихотворение о том, что море у Дьеппа — совсем как абсент. Оригинально, n'est-ce pas?». Гнетущая атмосфера Лондона была одной из причин этого бегства декадентов и эстетов, хотя даже в Дьеппе Бердсли не чувствовал себя в полной безопасности. «Во Франции нет такого жандарма, — сетовал он, — который не носил бы с собой моей фотографии или модели моего пениса». Среди английских любителей абсента в Дьеппе одной из главных знаменитостей был издатель Леонард Смайзерс, игравший большую роль в литературном мире 90-х годов. Ротенстайн вспоминал его как «странное и немыслимое существо», а Саймоне называл его «мой циничный издатель с его дьявольским моноклем». Историю его жизни сильно исказили враги, и он запомнился как порочный и непристойный издатель низкого пошиба. Но о нем можно сказать не только это. Смайзерс гордился, что издавал то, «что все остальные боятся тронуть». Он поддерживал декадентов после суда над Уайльдом и основал журнал «Савой», где правили Саймоне и Бердсли. Назвали его в честь отеля, которому в то время было всего шесть лет. Отель этот сулил электрическое освещение и «изысканную мебель»; именно там, по слухам, развратничал Уайльд. Журнал был флагманом Смайзерса, но и другие его дела впечатляют. Он опубликовал «Балладу Редингской тюрьмы» (первоначально изданную анонимно, как стихи заключенного С.3.3.) и «Как важно быть серьезным». Издавал он и Макса Бирбома, Бердсли, Саймонса, Доусона, а также многие более любопытные и сомнительные вещи, скажем — книги Алистера Кроули «Белые пятна (литературные останки Джорджа Арчибальда Бишопа, неврастеника Второй империи)», и то, что просто невозможно отнести к какой-либо категории, например — мемуары Леонарда, парикмахера Марии Антуанетты, или «Одиночество» — бессвязные мысли сумасшедшей женщины с лесбийскими и религиозными наклонностями. Что же касается более темной стороны Смайзерса и его порочной репутации, которая вынуждала многих, например — Йейтса, избегать его, самое его дело зиждилось на нелегальном, тайном мире викторианской порнографии — гигантской подпольной индустрии, в которой можно было найти почти все, от порнографических дагерротипов до книг, обтянутых человеческой кожей (такие книги Смайзерс иногда включал в свои антикварные каталоги, хотя у нас нет сведений о том, что он сам выпускал их). На пике своей карьеры Смайзерс держал магазины в Королевском Пассаже (№ 4 и 5), со стороны Олд-Бонд Стрит, там он продавал «континентальную литературу» и то, что у книготорговцев называлось «curiosa» и «facetiae»* [«Курьезы» (лат.) — «занимательные случаи» (конечно, непристойные) и «фацетии» (лат.)]. Уайльд писал, что Смайзерс издает очень маленькие тиражи, поскольку «привык выпускать книги, ограниченные тремя экземплярами, — для автора, для себя самого и для полиции». Уайльду, видимо, нравился Смайзерс, он считал его «восхитительным собеседником и хорошим товарищем». Он так описал его Реджи Тернеру: «Лицо его гладко выбрито, как и подобает священнику, служащему у алтаря, где Бог — это литература, оно худощаво и бледно — не от поэзии, но от поэтов, которые, по его словам, разрушили его жизнь, требуя, чтобы он печатал их сочинения. Он любит первые издания, особенно - женщин; маленькие девочки — его страсть. Он — самый образованный эротоман в Европе». Так ли все было зловеще, как кажется современным ушам? Мы просто не знаем. Во всяком случае, Уайльда это, видимо, не шокировало. В довольно загадочном письме 1898 года к Робби Россу он пишет, что Смайзерс зашел к нему в Париже. «Он был прелестен и порочен, водился с чудищами под музыку, но мы прекрасно провели время, и он был очень мил». Вероятно, Смайзерс был одним из тех, для кого абсент был таинством и знаком касты. Он писал Уайльду из Лондона, словно член особого клуба: Со времени последнего письма к вам, я пренебрегал абсентом, пил виски с водой, но ясно увидел, что не прав, и вернулся к абсенту. В конце письма Смайзерс добавил: «Привет от Доусона, он в данный момент изливает свои чувства по поводу поэмы». Речь идет о «Балладе Редингской тюрьмы», которую в то время издавал Смайзерс. В свое время Уайльд написал Смайзерсу из Франции, чтобы тот положил цветы на могилу Доусона от его имени. Кончил Смайзерс тоже плохо. Жил он трудно; Ротенстайн, среди прочих, думал, что поздние ночи с абсентом в его обществе погубили здоровье Доусона и Бердсли. Смайзерс не только разорился, — подтвердив старую викторианскую максиму, что если ты действительно любишь искусство, ты умрешь в бедности, — но и перешел от абсента к хлородину (смеси хлороформа, морфина, эфира и этанола). Должно быть, его вынудили боли, у него было какое-то заболевание желудка, обострявшееся, в свою очередь, от питья и недоедания. В конце концов, он умер от этой болезни и цирроза печени. Один из его бывших авторов Рэнджер Галл узнал его в притоне на Оксфорд-стрит и дал ему немного денег. Через полгода Смайзерс умер, «в ужаснейших обстоятельствах» и, если верить некрологу, напоминал «нечто из русского романа». В 1907 году его жену и сына пригласили в дом неподалеку от Парсонс-Грин, в Фулеме, в день, когда Смайзерсу должно было исполниться сорок шесть лет. Из дома к тому времени вынесли абсолютно все; одно это, должно быть, поразило тех, кто привык к набитым вещами комнатам времен Виктории и Эдуарда. Кроме двух-трех плетеных корзин и пятидесяти пустых бутылок из-под хлородина, в доме не было ничего — кроме мертвого тела. Оно тоже было совершенно голым; пропал даже дьявольский монокль. Глава третья ЖИЗНЬ И СМЕРТЬ ЭРНЕСТА ДОУСОНА Несомненным представителем «трагического поколения» декадентов был Эрнест Доусон; стихи его очень полно и точно выражают дух девяностых. Его меланхолия и образ жизни, основанный на саморазрушительном пристрастии к абсенту, чрезмерно мифологизированы и романтизированы, что началось уже со статьи, опубликованной в журнале «Савой» в 1896 году. Артур Саймоне видел «что-то занятное в контрасте изысканно утонченных манер и несколько неопрятного вида»... «Если вокруг царил порядок, ему было не по себе, или, если хотите, он не был самим собой». И впрямь он испытывал «странную любовь к отвратительному, столь модную у нынешних декадентов, но в нем — совершенно искреннюю». Один из друзей как-то сказал Доусону, что после его смерти при вскрытии у него на сердце обнаружат надпись «Искусство для искусства», а его биограф, Джэд Адамс, писал, что «его преданность искусству была просто религиозной, и он принес ей в жертву свою жизнь». Его меланхолический взгляд на мир связан с тоской по недостижимому идеалу и ощущением, что гибель неизбежна, а может — она уже свершилась. Основные темы его стихов — эротическое влечение, неразделенная или утраченная любовь, разлука в смерти. Под влиянием французских символистов и древнеримской литературы он писал и безжалостные стихи, но они не бывали вымученными, ему присуща какая-то музыкальная легкость. Критик того времени отмечал у него «почти болезненную грацию и утонченность, которую может передать лишь слово "gracile", придуманное Россетти, и декадентское уныние». Некоторые его фразы почти по-библейски просты и звучны; позднее они стали названиями фильмов и романов: «Унесенные ветром», «Чужак в чужой стране» (фильм американского режиссера Эдварда Блейка с Джеком Леммоном и Ли Ремик в главных ролях, 1962. — Примеч. пер.), «Дни вина и роз» (роман Роберта Хайнлайна, 1961. — Примеч. пер.). Если последняя фраза кажется нам радостной, вспомним контекст — «как коротки вы, дни вина и роз». Доусон нравился почти всем, кто был с ним знаком. Одним из немногих исключений был Обри Бердсли. Леонард Смайзерс заказал Бердсли обложку для его «Стихов», и тот украсил ее вопросительным знаком. Позже он объяснял, что это значит: «зачем вообще писать эту книгу?». Бердсли был ехиден; ему не нравились ни Уайльд, ни Доусон. Если верить Фрэнку Харрису, Оскар Уайльд однажды сравнил его рисунки с абсентом: «Абсент крепче любого напитка и выявляет наше подсознательное "я". Как и ваши рисунки, Обри, он мучителен и жесток». Вопреки своей репутации, Бердсли не любил декадентства и возмущался тем, что общественное мнение их связывало. Особенно презирал он Доусона за его саморазрушительную жизнь, возможно — потому, что сам, не по своей вине, умирал молодым, медленно проигрывая битву с туберкулезом. Друг Доусона говорил, что тот очень изменился после того, как его родители покончили жизнь самоубийством. Скорее всего, это не так; отец мог умереть естественной смертью, хотя друзья и, возможно, родственники считали, что он самоубийца. Через полгода мать Доусона, которая всегда была психически неуравновешенна, действительно покончила с собой. Отец Доусона владел убыточным доком в Восточном Лондоне — Бридж-доком, который позже был переименован в «Доусон-док» и который погубил семью сначала постоянными финансовыми бедами, а там и — разорением. Но это не было самым большим несчастьем в жизни Доусона. Он безнадежно влюбился в двенадцатилетнюю девочку по имени Аделаида, а по прозвищу — «Мисси», дочь владельца ресторана на Шервуд-стрит в Сохо. У Доусона были самые благородные намерения, он верно ждал («по-своему», как мы увидим), чтобы этот образ чистоты повзрослел достаточно для замужества. Когда Аделаида повзрослела, она вышла замуж за официанта, а Доусон так и не оправился от удара. Благоговейная любовь к девочкам — не просто личная причуда. Ее породил романтический культ ребенка, одна из самых абсурдных мод XIX века, в которой, видимо, было что-то оксфордское, — вспомним Льюиса Кэрролла. Никак нельзя путать эту страсть с педофилией в современном смысле; вся суть и состояла в полном отсутствии чувственности. Доусона глубоко шокировали газетные сообщения о мужчине, который сбежал со школьницей, тайно жил с ней в Гастингсе и наконец получил шесть месяцев тюрьмы. «Хуже всего то, — писал Доусон другу в сентябре 1891 года, — что это кажется грязной и мерзкой карикатурой — тьфу, какой смысл подыскивать фразы? Я думаю, ты понимаешь, о чем я... Эта гнусная история оставила какой-то липкий след на моих святынях». Культ маленькой девочки был распространен среди декадентов, и «Панч», вооружившись своим здравомыслящим юмором, нанес этому культу мощный удар, опубликовав в сентябре 1894 года стихи «К Дороти, моей четырехлетней возлюбленной». Друзья Доусона считали его любовь к детям трогательным свидетельством чистоты сердца. Сам он писал о «культе ребенка», связывая его с пессимизмом и разочарованием эпохи. Ему самому был глубоко присущ пессимизм: он называл мир «обанкротившимся предприятием» (отблеск злосчастного дока), а жизнь «пьесой, которая должна была провалиться в день премьеры». Когда друг напомнил ему, что в мире есть еще книги, собаки и семилетние девочки, Доусон ответил, что, в конце концов, книги нагоняют тоску, собаки умирают, а девочки взрослеют. В довольно типичных для него стихах «Осадок» есть такие строки: Огонь погас, унес с собой тепло (Таков конец всех песен на земле), И от вина остался лишь осадок, Полынно-горький, режущий, как боль. Любовь, надежда, жизненные силы Давно в краю утерянных вещей. Джэд Адамс цитирует воспоминания однокурсника Доусона по Оксфорду, который говорил, что его философский пессимизм во многом вызван чтением Шопенгауэра: «Он навсегда сохранил сложившееся тогда мнение о том, что природа и человечество большей частью отвратительны, и принимать во внимание стоит только тех писателей, которые осторожно или дерзко открывают эту истину». Конечно, никто никогда не считал, что у Доусона — здоровый дух в здоровом теле. Он писал другу, когда док разорился: «Я чувствую себя как протоплазма в эмбрионе пещерного человека. Если ты увидишь подержанный, просторный и достаточно дешевый гроб, пожалуйста, купи его и пришли сюда». Одной из немногих вещей, которые никогда не надоедали Доусону, был алкоголь, особенно абсент. «Виски и пиво для дураков, абсент — для поэтов, — говорил он. — Абсент обладает колдовской силой, он может уничтожить или обновить прошлое, отменить или предсказать будущее». В письме к Артуру Муру в октябре 1890 года он спрашивает: Как твое здоровье? Абсент, который я пил с девяти вечера до семи утра в пятницу, кажется, победил мою невралгию, хотя и с некоторым ущербом общему здоровью. Занятно смещается душа, когда его много выпьешь! Оживленный перекресток не можешь перейти. Как нереален для меня Лондон! Как это чудесно! До семи утра? Ну и режим! Не только смятение, но и занятная нереальность переданы очень живо, как странности цилиндра у Оскара Уайльда. В другой раз Доусон и Лайонел Джонсон поздно ночью кричали под окнами своего друга Виктора Плара на Грейт-Рассел стрит. Свет в окне быстро потух. Доусон написал Плару письмо с извинениями за то, что они «потревожили полночную тишину Грейт-Рассел стрит». «Прости меня, если это было на самом деле, а не в навеянном абсентом сне, — говорит он, — теперь я многое так вижу». Эту нереальность ночей, проведенных с Доусоном в барах, неплохо схватил Р. Терстон Хопкинс в своих мемуарах «Лондонский призрак»* [Их можно найти целиком в конце этой книги.]. Тетка Доусона Этель предпочитала его более рассудительного брата Роланда, а его самого воспринимала как персонаж из «Доктора Джекилла и мистера Хайда». На ее взгляд, Эрнест прекрасно писал (она имела в виду переводы, которыми он зарабатывал на жизнь), «а потом принимал эти жуткие наркотики, абсент и тому подобное... Странный он был человек — умный__________, но ужасно слабый, и просто сумасшедший, когда пил или принимал наркотики». Доусон был невысоким и худощавым, очень вежливым и любезным, но, после того как он пристрастился к абсенту, он стал устраивать драки с караульными. Его арестовывали за пьянство и нарушение общественного порядка так часто, что судья приветствовал его словами: «А, вы снова здесь, мистер Доусон!» Артур Саймоне вспоминал: Когда он был трезв, он был самым мягким, самым вежливым из всех людей, бескорыстным до слабости, восхитительным собеседником, словом — само обаяние. Напившись же, он почти буквально сходил с ума и, несомненно, совершенно терял ответственность. Он предавался бурным и безрассудным страстям, говорил дикие, неизвестные ему слова, и постоянно казалось, что он вот-вот совершит что-нибудь абсурдно жестокое. Фрэнк Харрис описывает мрачную ночь, проведенную с Доусоном в Уэст-Энде: «Кошмар какой-то! Я так и слышу девушку, заунывно поющую бесконечную песню, видимо, считая ее живой и веселой; так и вижу женщину, которая, осклабясь беззубым ртом, с трудом перебирала старыми, худыми ногами; так и помню, как Доусон, безнадежно пьяный к концу ночи, визжит и ругается от злости». Эти контрасты в духе «Джекилла и Хайда» распространились и на его личную жизнь. У.Б. Йейтс пишет о том, как преданно любил Доусон дочь ресторатора, с которой он каждую неделю целомудренно играл в карты. «Эта еженедельная игра, — говорит Йейтс, — заполняла огромную часть его эмоциональной жизни». И добавляет: «Когда он был трезв, он даже не смотрел на других женщин, но в опьянении вожделел к любой, какая попадется, к чистой или грязной». Именно это — основная тема его известных стихов «Динара». Первая строфа звучит так: Вчера, вчера, меж пьяными губами Твоя упала тень! Средь бурных ласк Ты душу мне овеяла дыханьем, И опротивела мне злая похоть. В отчаяньи я голову склонил, Но я не изменял тебе, Цинара! Я верен был — по-своему, конечно... Его постоянно преследует былая любовь, и он не может похоронить ее с проститутками, в распутстве: Я требую безумства и вина, Но праздник кончится, фонарь погаснет, И тень твоя является, Цинара... А ночь принадлежит одной тебе. Йейтс пишет, что один из членов Клуба стихотворцев (возможно, Саймоне) увидел пьяного Доусона в дьеппском кафе с женщиной, которую высокомерно именует «особенно вульгарной шлюхой» — видимо, слишком жуткой даже для Доусона. Тот схватил друга за рукав и возбужденно прошептал, что у них есть что-то общее. «Она пишет стихи! Совсем как Браунинг с женой!» Абсент очень часто упоминается в письмах Доусона, рисующих ночную жизнь 90-х, от которой мурашки ползут по телу. Обычно Доусон и его друзья встречались в кабачке «Петух» на Шафтсбери-авеню. Те, кто приходил после шести, уже заставали его там; он пил абсент и царапал стихи на клочке бумаги или на конверте. Около семи они уходили либо в театр, который Доусон не особенно любил, либо в ресторан на Шервуд-стрит, где Доусон влюбился в Аделаиду. Иногда бывало и потяжелее — скажем, в июле 1894 года, когда Доусон пил с актером Чарльзом Гудхартом. В то время Доусон и его друзья помогали больной девушке по имени Мэри, возможно — актрисе, которая приняла слишком большую дозу наркотиков и заболела «мозговой горячкой», а все они страшно перепугались. Мы с Гуди встретились вечером. С ним был очаровательный человек — двадцатилетний любитель опиума, который сбежал со своей кузиной и теперь собирается на ней жениться. Встретились мы в семь, в «Петухе», и до девяти выпили по четыре абсента. Потом мы пошли и поели почек, потом каждый из нас выпил по два абсента в «Короне» на Черинг-Кросс-роуд, а там — еще по абсенту у Гуди в клубе. Значит, всего — по семь абсентов. Это сильно подействовало на нас, но не на любителя опиума. Он привез нас обратно в кебе в Темпл. Сегодня утром мы с Гудхартом явственно дергались. Мне нездоровится. Собственно, можно сказать, что наше горе мы достаточно утопили в вине и должны несколько дней ограничиться чем-нибудь, не крепче лимонада и стрихнина. Но все-таки мы ужасно переволновались. Жаль, что ты не знал Мэри получше. Она была необычайно очаровательной, пленяла не только мужчин, но и женщин. Мисси и ее мать она завоевала мгновенно, хотя мамаша не испытывала совершенно никакой симпатии к безупречным невестам, да и вообще к кому бы то ни было. Но, должен сказать, я чертовски рад, что ее больше нет. Пиши о своих новостях и прости мою бессвязность. Рука у меня отнялась, а в голове страшно шумит. Иногда такого утра хватало, чтобы Доусон еще раз задумался о зеленом зелье. В феврале 1899 года он озаглавил письмо к Артуру Муру «Виски против абсента», а направил его как бы «в Верховный суд, Отдел крепких напитков»: Вообще-то не стоит напиваться зеленой жидкостью. Длительностью воздействия она уступает старому доброму скотчу... я проснулся сегодня совсем разбитый, с горечью во рту. .. Насколько я понимаю, от абсента шлюха становится нежнее. Кроме того, он очень портит цвет лица... У меня никогда не было такого дебошного [sic] вида, как этим утром. Обычно Доусон не так бранил абсент. Пили они с друзьями в «Cafe Royal», рядом с Пикадилли — пышном заведении, устроенном по образцу французских кафе Второй империи; там он всегда с нетерпением ждал выпивки. «Да пошлют мне боги стакан абсента! Доброе старое "Cafe Royal", — писал он Артуру Муру. — Мы пойдем в "Cafe Royal", к абсенту, он может меня оживить... » Написано это за несколько месяцев до смерти. Еще позже он писал: «Я когда-нибудь направлю свой неровный маршрут к № 7 [в Линкольнз- Инн-Филдс, где жил Артур Мур], и мы выпьем абсента, как бы вреден он ни был». Стихотворение в прозе Доусона об абсенте, «Absintha Taetra» («Ужасный абсент»), примечательно особенно сильной тревогой («тигриные глаза» грядущего); так и кажется, что человека преследуют и будущее, и прошлое. Абсент открывает искусственный рай, по крайней мере — ненадолго, и в этих стихах говорится не об обычном опьянении, а скорее о наркотическом. Но, как и у Саймонса в «Курильщике опиума», на самом деле ничего не меняется. Вот эти стихи. Absintha Taetra Зеленый изменился в белый, изумруд — в опал, но все осталось таким же. Ты дал воде нежно стекать в стакан, и, чем больше клубился зеленый, твой ум становился яснее. Потом ты пил опаловый цвет. Воспоминания и ужасы осаждали тебя. Прошлое гналось, как пантера, и сквозь черноту ты видел тигриные глаза грядущего. Но ты пил опаловый цвет. И темная ночь души, долина унижений, по которой ты шел, спотыкаясь, понемногу забылись. Ты видел голубые пейзажи еще не открытых стран, высокие горы, спокойное ласковое море. Былое изливало на тебя свое благоухание, настоящее протягивало руку, словно маленький ребенок, а будущее светило, как белая звезда. Но ничего не изменилось. Ты пил опаловый цвет. Ты знал темную ночь души, и даже в эти минуты лежал в долине унижения, а тигровая угроза грядущего пламенела в небе. И все же на какое-то время ты забылся. Зеленый изменился в белый, изумруд в опал, но все — то же, все то же. Такая жизнь совершенно разрушила его здоровье. Другой приятель Смайзерса, Винсент О'Салливан, автор «Домов греха», вспоминал о Доусоне: Пренебрежение его своим внешним видом доходило до такой степени, которой я не встречал больше ни в ком из живых, даже у бродяг и бездельников... И главное, он не хотел это исправлять... Он считал, что тратить деньги на ванну, одежду, лекарства — все равно, что класть деньги на неправильный счет. Это описание объясняет хоть как-то, почему брезгливый Обри Бердсли презирал Доусона. Артур Саймоне писал, что Доусон похож на Китса, но жизнь взыскала дань с его внешности. Когда Смайзерс напечатал «Голод» Кнута Гамсуна, на обложке был мрачный рисунок Уильяма Хортона, и Оскар Уайльд говорил, что это — «ужасная карикатура на Эрнеста». Он писал Смайзерсу: «Рисунок на той обложке с каждым днем похож все больше. Теперь я прячу его». Отзвук «Дориана Грея»... Доусон остался Уайльду верным другом после его падения, и встречался с ним время от времени во Франции. Ему самому было трудно, он страдал по Аделаиде, но у них с Уайльдом бывали и спокойные минуты. В письме к Реджи Тернеру из Берневаль-сюр-Мер Уайльд добавляет: «Эрнест выпил абсента под яблонями!» За день раньше он писал Альфреду Дугласу, дразня его по поводу дат на письмах: «Ты действительно знаешь, какое сегодня число? — спрашивает он и добавляет: — Я это знаю редко, а Доусон (он здесь) не знает вообще». Уайльд всегда защищал то, что Доусон пьет. Когда кто-нибудь говорил: «Жаль, что он так пристрастился к абсенту», Уайльд пожимал плечами: «Если бы он не пил, он был бы кем-нибудь другим. Il faut accepter la personnalite comme elle est. Il ne faut jamais regretter qu'un poete est saoul, il faut regretter que les saouls ne soient toujours poetes»* [«Нужно принимать человека таким, какой он есть. Зачем жалеть, что поэт — пьяница? Лучше жалеть, что не все пьяницы — поэты» (франц.)]. Некоторые привычки Доусона, кажется, отразились на Уайльде. Доусон убедил его пойти в обыкновенный публичный дом, чтобы он приобрел «более здоровый вкус», но Уайльду там совсем не понравилось. «Похоже на холодную баранину, — тихо сказал он Доусону, когда вышел, а затем (громко, чтобы услышали поклонники, которые их сопровождали): — Расскажите это в Англии, восстановится моя репутация». Видимо, Уайльд подражал Доусону и в питье. Он пишет: «Почему ты так упорно и порочно чудесен?» и добавляет: «Сегодня утром я решил выпить Перно. Получилось прекрасно. В 8.30 я был мертв. Сейчас я жив, и все в порядке, только тебя нету». Через несколько дней Уайльд написал Доусону записку, чтобы заманить его во Францию: «Дорогой Эрнест, приезжай немедленно. Мсье Мейер председательствует на утреннем приеме абсента, и ты нам нужен». Доусон очень любил Францию, долго жил в Париже («единственном городе», как он его называл), хотя практически голодал там. Он писал Артуру Муру с улицы Сен-Жак, 214, о том, что у него и у Коннелла О'Риордана жизнь тяжелая: «Коннелл не курит и не пьет, чтобы два раза в день поесть, а я затягиваю пояс, чтобы не отказывать себе в сигаретах и абсенте. Что до женщин... мы не смеем и смотреть на них». В письме к О'Риордану, который к тому времени благополучно возвратился в Лондон, Доусон подробно описывает несколько дней своей жизни. Накануне ему удалось бесплатно поужинать у виконта де Лотрека (не художника, хотя Доусон был знаком и с ним), где он курил гашиш и участвовал в спиритическом сеансе. «Мы получили послание от Сатаны, — сообщает Доусон, — но ничего мало-мальски важного он не сказал». Теперь, выпив абсента в кафе «D'Harcourt» и купив на последние деньги табака и папиросной бумаги, Доусон пришел домой («chez moi»), где есть хлеб, кусок сыра бри и полбутылки вина. На письме, сверху, он рисует свой стол, нумеруя предметы и приписывая, как они «действуют на творчество». Назавтра пришлось купить булочку вместо марки, а на третий день он продолжает: «Сегодня утром я получил письмо и 1 фунт стерлингов, чуть не заплакал от благодарности, вышел, выпил абсента, а потом и позавтракал». В сентябре 1891 года Доусон принял католичество в бромптонской церкви и в Лондоне обычно опускал в абсент распятие, прежде чем выпить. В Париже он посещал красивую церковь Нотр-Дам де Виктуар, которую до этого «знал только по чудесному роману Гюисманса»* [«En Route («В пути»; 1895)]; «Меня чрезвычайно поразила какая-то волна благочестия, которая накатывает на всю многочисленную паству». Джэд Адамс рассказывает, что, когда он был в Дьеппе, Доусон проводил часы в боковом приделе церкви, благоговейно стоя на коленях перед изображением святой Вильгефортис, которую во Франции зовут Ливрада. Дочь языческого короля, она приняла христианство и дала обет безбрачия. Когда отец захотел выдать ее замуж за короля Сицилии, она стала молить Бога о помощи и добилась своего — у нее выросла борода, и король отказался взять ее в жены, а вот отец приказал распять ее. Именно этой бородатой мученице и молился Доусон, очевидно, тронутый ее историей. Как пишет Адамс: «Вы всегда могли рассчитывать на то, что Доусон окажется за пределом обычного». Кроме простого алкоголизма, в пьянстве Доусона есть и метонимическая «часть вместо целого». Когда он пил абсент в Лондоне, он пил Париж, а когда он макал в абсент распятие, он пил свою веру. Конечно, его физическое и душевное здоровье стало разрушаться. В 1899 году он жил в отеле «Saint Malo» на Rue D'Odessa и пил много, главным образом — в Латинском квартале и в открытых всю ночь кабачках для рыночных рабочих у Большого Рынка. Вместе с художником Чарльзом Кондером он поехал в Ла-Рош-Гюйон, чтобы отвлечься от тяжелой парижской рутины, но к этому времени у него были явные симптомы одержимости абсентом. Кондер написал Уильяму Ротенстайну, что «утром случился припадок, после которого сознание у него смутное и очень необычные галлюцинации. Я оставил его там, так как он отказался ехать в Париж». Доусон вернулся в Париж позднее, и там его друг Роберт Шерард нашел его, когда он «упал лицом на стол, липкий от абсента». Нервы у него были абсолютно расстроены, и он сказал Шерарду, что боится возвращаться в свой номер. Его стала пугать статуэтка на камине. «Я лежу, не сплю и смотрю на нее, — сказал он. — Однажды ночью она сойдет с полки и задушит меня». Шерард тоже был пьяницей и к тому же дуэлянтом. Доусон говорил, что он «очаровательный, но самый угрюмый и раздражительный человек на свете. Беседа с ним — неразбавленный купорос». Шерард мог бранить евреев и стрелять в потолок. Тем не менее именно он и его жена приняли Доусона к себе и ухаживали за ним. В их доме, который на светский манер называли «коттеджем», хотя это был самый обычный дом в захудалом пригороде Кэтфорд на юго-востоке от Лондона, а первый этаж занимала другая семья, Доусон и умер. Он любил вспоминать свое парижское прошлое и как-то сказал Шерарду, что литературная жизнь ему не удалась. В будущем, сказал Доусон, надо заняться чем-нибудь другим. Его мучил кашель, и Шерард достал ему немного настойки рвотного корня. Кашель продолжался, Шерард поехал за врачом. Пока его не было, Доусон сказал его жене: «Вы — ангел небесный, да благословит вас Господь». Шерард вернулся, и, пока он помогал другу сесть, чтобы было легче дышать, и вытирал ему лоб, голова Доусона упала. Ему было тридцать два года. Уайльд написал из Парижа Леонарду Смайзерсу, который сам к этому времени разорился, и попросил его положить от его имени цветы на могилу Доусона. В этом письме — знаменитая эпитафия Доусону: «Бедный раненый человек, такой прекрасный, трагически воспроизвел всю трагическую поэзию, как в символе, или как в пьесе. Надеюсь, на его могилу положат лавровый венок, и руту, и мирт, потому что он знал любовь». В столетнюю годовщину его смерти «Общество 1890-х годов» положило венок из руты, розмарина и мирта на его надгробие, а потом члены «Погибельного клуба» полили могилу абсентом. Бездомный, беззубый, иногда безумный, Доусон дожил до 1900 года. Он вряд ли мог умереть в более подходящий год. Йейтс вспоминал, как резко девяностые пришли к концу: Потом в 1900 году все спустились с ходулей, и больше никто не пил абсент с черным кофе, никто не сходил с ума, никто не кончал самоубийством, никто не становился католиком, а если это и бывало, я о том забыл. Насчет абсента он ошибался. Глава четвертая А В ЭТО ВРЕМЯ ВО ФРАНЦИИ... Гастон Бове — обреченный любитель абсента из романа Марии Корелли «Полынь» — человек с литературными устремлениями: он даже написал небольшой очерк об Альфреде де Мюссе. Тот одним из первых крупных французских поэтов стал жертвой абсента, но позднее в XIX веке эта зависимость становится чуть ли не профессиональным заболеванием литераторов. Стихи у Мюссе — меланхоличные, они часто посвящены утраченной любви. Его первая опубликованная книга — вольный перевод Томаса де Квинси («Исповедь англичанина, любителя опиума»), полный его собственных отступлений и даже «улучшений» оригинала; например, Мюссе вновь соединяет де Квинси с Анной, потерянной им девочкой-проституткой, в сентиментально счастливой развязке, как будто оригинал показался ему невыносимо печальным. Мюссе пил несколько лет в «Cafe Procope» и «Cafe de la Regence» на углу улицы Сент- Оноре и площади Пале-Руаяль. В журнале братьев Гонкур было напечатано такое сообщение из вторых рук: Доктор Мартен вчера сказал мне, что часто видел, как Мюссе пьет в «Cafe de la Regence» абсент, напоминавший густой суп. Потом официант обычно подает ему руку и доводит или, скорее, почти доносит его до коляски, которая ждет у дверей. То, что Мюссе пил абсент, все знали. Почти через шестьдесят лет после его смерти, незадолго до запрета, Альфред Жиро, французский политик родом из округа Понтарлье, где абсент производился, старался его защитить (у него, кстати сказать, был вложен капитал в производство). Нелепо ставить под угрозу столь успешную отрасль французской промышленности, говорил Жиро. Противники абсента полагают, что люди звереют от него, но сам он пьет абсент каждый день, а разве он похож на бешеную собаку? Наконец, в отчаянии, Жиро привел последний довод: абсент вдохновлял Альфреда де Мюссе, разве можно его запретить? При жизни Мюссе стал членом Французской Академии, но редко приходил на заседания. Когда кто-то заметил, что его почти никогда нет, Вильман, Секретарь Академии, не смог удержаться от горького каламбура, играя на сходстве слов «absinthe» и «absent»* [...Отсутствует (франц.)]. Другой поэт того времени, Эдмон Бужуа, посвятил Мюссе стихи о тонкой зеленой грани между измождением и вдохновением. Тоскуя и мечась, в нечистой тесноте Кафе парижского, пишу я и мечтаю О синих отблесках утраченного рая, В зеленовато-серой темноте. Душа моя возносится в края Надежды пламенной, и нежный аромат Напоминает мне: абсент и вправду свят, Краса его владычица моя. Но горе мне! Как слабосилен я... Ведь сразу после первого стакана Я заказал второй, тоску тая. И высохли истоки бытия, А в немощной душе открылась рана. Незыблемый закон нарушил я. Более молодой современник Мюссе, Шарль Бодлер, автор «Цветов зла», считался — особенно по другую сторону Ла-Манша — воплощением порока. На самом деле он был сложнее. Кристофер Ишервуд попытался определить некоторые противоречия его натуры: Бодлер — верующий богохульник, неряшливый денди, революционер, презиравший массы, моралист, очарованный злом, и философ любви, который стеснялся женщин. В своих «Дневниках» Бодлер пишет: «Совсем еще ребенком, я питал в своем сердце два противоречивых чувства — ужас перед жизнью и восторг перед нею. Вот они, признаки невротического бездельника!»* [Русский перевод Е.В, Баевской в кн.: Бодлер Ш. Цветы зла. Стихотворения в прозе. Дневники М.: Высшая школа, 1993. С. 309.] Бодлер гениально исследовал новые ощущения, вызванные городской жизнью, ранним модерном и тем, что мы теперь называем психозом и неврозом. Он распространил сферу искусства и поэзии на прежде запрещенные предметы, находя в них новую странную красоту. Был он и приверженцем дендизма, особого отношения к жизни, даже философии, а не только стиля в одежде. Его не трогала идея «прогресса», он ненавидел банальность современной жизни и верил в первородный грех. В конце жизни он стал бояться безумия, пытался бросить пьянство и наркотики и начал молиться с новой силой не только Богу, но и Эдгару Алану По (которого он боготворил и переводил на французский), как молятся святому о заступничестве. Ишервуд пишет: «Париж научил его порокам — абсенту и опиуму и экстравагантному дендизму его молодости, который втянул его в неоплатные долги». Бодлер, как и Мюссе, перевел «Исповедь» Де Квинси и сам бесподобно рассказал о гашише, опиуме и алкоголе в «Искусственном рае» и в эссе «Сравнение вина и гашиша как средств умножения личности». В книге Жюля Берто «Бульвар» есть такая сцена: Бодлер торопливо входит в «Cafe de Madrid», садится за столик, отодвигает графин с водой, говоря при этом: «Вид воды мне противен», а затем, «невозмутимо и отрешенно», выпивает два или три абсента. Бодлер не писал специально об абсенте, а всякий крепкий напиток называл «вином». Возьмем его известное стихотворение в прозе «Пейте__________!» («Envirez-vous» — «напивайтесь», «опьяняйтесь»). Пьяным надо быть всегда. Это — главное, нет, единственное. Чтобы не чувствовать ужасного ига времени, которое сокрушает плечи и пригибает вас к земле, надо опьяняться без устали. Чем же? Вином, поэзией, добродетелью, чем угодно, лишь бы опьяняться. И если на ступенях дворца, на зеленой траве оврага или в угрюмом одиночестве комнаты вы почувствуете, очнувшись, что опьянение слабеет или исчезло, спросите у ветра, у волны, у звезды, у птицы, у часов — у всего, что летит и бежит, плачет и стонет, катится, поет, говорит наконец: «Который час?» И ветер, волна, звезда, птица, часы ответят вам: «Пора опьяняться! Чтобы нас не поработило время, пейте, пейте всегда! Опьяняйтесь вином! Вином, поэзией, добродетелью, чем угодно». Стихи — не только о вине, хотя многие, от Рембо до Доусона и Гарри Кросби, позднее вели себя так, словно речь шла лишь об этом. Вино для Бодлера — символ, почти как в персидской мистической поэзии, а настоящая тема — та маниакальная напряженность, то вдохновение, которые побеждают время. Возможно, самая близкая параллель — мысль Уолтера Пейтера в «Заключении» к его книге «Ре- нессанс» о том, что надо «всегда гореть сильным, ярким, как драгоценный камень, пламенем, сохранять в себе этот экстаз. Тогда жизнь удалась». Из стихов Бодлера о «вине» ближе всего к поэзии абсента у других поэтов того времени «Отрава» из «Цветов зла», где так отчетливо звучат ноты зеленого цвета, яда, забвения и смерти. Вот строки из «Отравы»: Вино любой кабак, как пышный зал дворцовый, Украсит множеством чудес. Колонн и портиков возникнет стройный лес Из золота струи багровой — Так солнце осенью глядит из тьмы небес. [...] И все ж сильней всего отрава глаз зеленых, Твоих отрава глаз... Но чудо страшное, уже на грани смерти, Таит твоя слюна, Когда от губ твоих моя душа пьяна, И в сладострастной круговерти К реке забвения летит она*. *[ Перевод В. Левика.] Бодлера, в сущности, волнует только то, что алкоголь и наркотики лишь символизируют, на что они намекают, он пишет в «Приглашении к путешествию»: «Всякий человек носит в себе известную дозу природного опиума». Наркотики, алкоголь и сифилис сделали свое дело, Бодлер умер в сорок шесть лет, а незадолго до смерти его разбил удар. Его взяли к себе монахини, но вскоре выгнали за богохульства и непристойную брань. Бодлер очень много дал поэтам девяностых. Он находил свой материал в протомодернистской грязи Парижа, и поэтому роскошно-тяжеловесный сонет Юджина Ли- Гамильтона — не только о нем, но и о Париже. Эти стихи из сборника 1894 года «Сонеты бескрылых часов», само название которого навевает образ времени, обремененного бодлеровской ennui, но оживленного золотом, цветком, травами, и «великолепным блеском разложенья». Парижские трущобы старых дней, Нечистые, порочные постели, Запятнанные кровью еле-еле, Быть может — с плахи, может быть — с полей. Здесь золото случайно обронили, Цветок тропический, полынь, тимьян Иль просто баночку из-под румян, Хранящую неясный запах гнили. Когда же поутру придут в движенье Парижский люд и ясный небосвод, Зловонную трясину обольет Великолепным блеском разложенья. Еще больше значил абсент для жизни и творчества Поля Верлена. Именно его пристрастие сделало из абсента богемный культ, хотя самого Верлена абсент губил и телесно, и душевно. Многие считают, что он страдал чем-то вроде раздвоения личности. С одной стороны, он писал утонченные стихи — намеренно неясные, изысканно богатые подобиями, порождающие в нас быстролетную смену чувств, а с другой — вел поистине ужасную жизнь, насквозь пропитанную абсентом. Несколько раз он нападал на жену, и даже пытался ее поджечь. Он стрелял в Рембо из револьвеpa и ранил его; кидался с ножом на свою престарелую мать, требуя у нее денег. Позднее Верлен жалел об ушедших годах и обвинял абсент в своих безумных поступках. Абсент долго был сознательной частью его личности. Как-то Метерлинк видел такую сцену на гентском вокзале: Брюссельский поезд остановился на полупустом вокзале. В вагоне третьего класса со стуком открылось окно, показался старый поэт, похожий на фавна. «А я его пью с сахаром!» — крикнул он. Очевидно, во время путешествий он всегда так кричал; этот военный клич или пароль означал, что он пил абсент с сахаром. Верлен был единственным ребенком очень любящих родителей. Матери удалось произвести его на свет после нескольких выкидышей, и она держала нерожденные плоды в банках, что, наверное, было не очень весело. Как-то вечером Верлен с ней бурно поссорился и перебил все банки. Он был довольно уродлив и уже в юности с сожалением обнаружил, что не пользуется успехом у женщин. Один из его учителей впоследствии вспоминал, что его «отвратительная гримаса... напоминала лицо закоренелого преступника», а матери приятеля он напомнил «орангутана, сбежавшего из клетки». Пристрастие Верлена к выпивке проявилось рано. В юности он часто бывал у Лемера в «Пассаже Шуазёль», одной из магазинных галерей, и книгопродавец вспоминал позднее, что он никогда не уходил из лавки, «не задержавшись ненадолго в маленьком кафе... Там он иногда выпивал несколько стаканов абсента, и очень часто [Франсуа] Коппе лишь с большим трудом удавалось его увести». Верлену это очень не нравилось. Другой друг юности, Эдмон Лепеллетье, однажды утром возвращался с Верленом после ночной попойки из Пре-Кателан через Булонский лес, и вдруг Верлен захотел вернуться, чтобы выпить еще. Лепеллетье попытался удержать его, но Верлен обезумел, выхватил шпагу из трости и погнался за ним. Несколько последовавших друг за другом смертей — отца, любимой тети, обожаемой кузины — усилили его пьянство. «Я набросился на абсент, — писал он об этой поре. — Абсент днем и ночью». Женитьба вроде бы образумила его года на два, но семейного счастья уже не было, когда в 1871 году разразилась катастрофа, разрушившая брак: Верлен встретил Артюра Рембо, юного поэта, и до одержимости пленился им. С ним он провел несколько самых лучших и самых худших часов своей жизни. Уже после смерти Рембо, один сочувствующий журналист, оглядываясь в прошлое, напомнил Верлену о тех выстрелах, предположив, что Верлен испытал облегчение, когда понял, что только ранил Рембо. «Нет, — ответил Верлен, — я был разъярен тем, что потерял его, и был бы рад, если бы он умер... Да, он умел соблазнять, дьявол! Я вспомнил, как мы бродили по дорогам, одичав и опьянев от стихов, и эти дни вернулись ко мне, как прибой, благоухающий страшной радостью...» В 1872 году Верлен и Рембо приехали в Лондон и сняли комнату на Хоуланд-стрит, недалеко от Тоттенхэм-Корт роуд (сейчас там административные здания. От дома XVIII века, на котором в 50-х годах XX установили памятную доску, ничего не сохранилось). Верлен писал Лепеллетье, что Лондон несколько отличается от Парижа: «"Мы выпивки не держим", — сказала служанка, к которой я обратился с коварной просьбой: "Мадемуазель, будьте добры, один абсент"». Но со временем Верлен открыл для себя Сохо и французское кафе на Лестер-сквер, а в следующий приезд он встретился с Эрнестом Доусоном и пошел с ним в «Корону». В 1873 году Рембо порвал с Верленом. Тот выстрелил в него два или три раза и ранил его в запястье. Было это в Брюсселе, и Рембо, несмотря на рану, решил уехать в Париж, а Верлен и его многострадальная мать поехали провожать его на вокзал. Там Верлен, все еще вооруженный револьвером, снова разволновался, и Рембо пришлось позвать полицейского. Верлена арестовали и сначала обвинили в покушении на убийство, а потом обвинение смягчили до преступного посягательства. Его, возможно, оправдали бы, если бы не разоблачили их отношений с Рембо. Верлена отправили в тюрьму. Тюрьма пошла ему на пользу, по крайней мере, он стал меньше пить и поклялся никогда не притрагиваться к абсенту. Большую часть времени он провел в одиночке и вернулся к вере. После освобождения он еще раз встретился с бывшим другом. Тот подстрекал его к богохульству, да так, что, по словам Рембо, из девяноста восьми ран Христа снова потекла кровь. Верлен набросился на Рембо, тот его ударил и оставил лежать без сознания. Наутро его нашли местные крестьяне. Верлену пришлось поступить на работу в школу. Алкоголику и гомосексуалисту, возможно, не слишком подходит учительство, однако он преподавал хорошо. Учил он французскому на севере Англии и в Борнмуте; это был один из самых спокойных периодов его жизни. Дело пошло хуже, когда, вернувшись во Францию, он стал преподавать английский, на котором даже не умел толком говорить, в «Коллеж Нотр-Дам» в Ретеле. Он вступил в связь с одним из учеников, Люсьеном Летинуа, который, видимо, напомнил ему Рембо, и снова начал пить. Ему лучше удавалось преподавать по утрам. Один из учеников позднее вспоминал, что после утренних уроков, которые заканчивались в 10.30, Верлен незаметно уходил в маленький бар, где «выпивал столько абсента, что часто не мог вернуться в школу без посторонней помощи». Он очень подошел бы для курса моральной развращенности, и, в конце концов, директор его уволил. Именно тогда он написал Малларме о своей несчастной жизни («Мне отказано в любом счастье, кроме счастья в Боге...»), закончив письмо по-английски: «Пожалуйста, пиши иногда твоему благодарному [sic] и любящему ВЕРЛЕНУ». Перед ним стоял стакан абсента, когда он приписал в постскриптуме: «Наскоро, о моих скитаниях, сейчас я в таверне... Все еще с сахаром. Мне очень худо. Прости за все ужасы...» С той поры Верлен оставил надежды на приличную жизнь. Его посадили еще на месяц за то, что он угрожал ножом матери, хотя в суде она требовала его оправдать, потому что на самом деле, в душе он — хороший мальчик. Потом он полностью погрузился в жизнь кафе, став главной знаменитостью Латинского квартала. Его поэтическая репутация была прочной, настолько прочной, что полицейским приказали не беспокоить его, что бы он ни делал, но здоровье было подорвано. Он бывал похож на бродягу и выглядел гораздо старше своих лет. Страдал он диабетом, циррозом печени, сердечными заболеваниями, сифилисом, рожистым воспалением и язвами на ногах. Свидетель той поры, Луи Розэр, был шокирован его грязной бородой, замусоленным шарфом, пьянством и стаей прихлебателей. Его обычно сопровождал «секретарь», дурачок или шут, по прозвищу «Биби-Пюре». Этот бездомный чудак носил цилиндр, строгий сюртук и большую бутоньерку. Свою непримечательную жизнь он увенчал на похоронах Верлена, украв у всех зонтики. Английский писатель Эдмунд Госс оставил более приятный портрет, впервые опубликованный в журнале «Савой» в 1896 году под названием «Первый взгляд на Верлена». Госс приехал в Париж на три года раньше в поисках поэтов-символистов и рассказывает об этом так, словно разыскивал в джунглях редких бабочек. «Я узнал, что есть особые места, где этих поздних декадентов можно наблюдать в больших количествах, — пишет он, — и потому решил навестить эту зону с сачком для бабочек и посмотреть, сколько нежных существ с покрытыми пыльцой крылышками я смогу поймать, предполагая, конечно, что самый крупный экземпляр, великий бражник Поль Верлен, погружает свой хоботок в те же венчики абсента». Охота привела Госса на бульвар Сан-Мишель, ничем не примечательный днем, но «сияющий и веселый ночью». «Хорошему энтомологу восточная часть этой улицы известна как главный, если не единственный ареал обитания вида poeta symbolans, который, однако, водится здесь в больших количествах». (Госс отмечает, что бары бульвара Сан-Мишель немного напоминают ему лондонские кофейни XVIII века, где «горячий шоколад и миндальный ликер, я полагаю, занимали место абсента».) После трех дней терпеливых поисков ему удалось встретить Верлена, который, по-видимому, был необычайно учтив. На бродягу он не походил; напротив, он был в новом темном костюме и новой белой рубашке, которой очень гордился, и позволил Госсу полюбоваться своими запонками. Тихо, с хрипотцой, говорил он о красотах Брюгге и, в частности, о прекрасном старом кружеве, а потом прочитал свои стихи «Лунный свет». Госс всегда находил Верлена в самой лучшей форме. Когда они встретились в Лондоне, Верлен был не менее учтив. Госс сказал ему, что он похож на китайского философа. «На китайца, если хотите, — ответил Верлен, — но уж точно не философа!» Верлен потратил массу денег в кафе, особенно в «Cafe Francois I», где бельгийский художник Анри де Гру видел его в 1893 году: «Он вечно улыбался во все лицо хитрой улыбкой... Он был еще трезв, но перед ним стоял стакан великолепного зелья». Уже при жизни Верлена его образ стал мифологизироваться; к примеру, Берген Эпплгейт так описал его в книге «Песня абсентового цвета»: «Он как будто, пошатываясь, вышел со страниц Петрония — неясное, нео- пределенное существо, наполовину зверь, наполовину человек, истинный сатир...» 1893 год. Полуподвальное кафе, площадь Сан-Мишель, Париж. Воздух провонял табачным дымом, смешанным с резким, кислым запахом абсента... Бледный, фиолетовый свет газовых рожков сливается с красноватым отблеском большой масляной лампы, висящей сверху, бросая в его стакан несколько сияющих лучей. Запавшие сверкающие глаза полувопросительно, полуиспытующе смотрят в зеленоватую опаловую жидкость. Это взгляд человека, не вполне уверенного, кто он — неподвижный взгляд лунатика, который станет удивленным в миг пробуждения. У него есть все основания сомневаться, ибо в этот дьявольский кубок он вылил всю свою юность, все состояние, весь талант, все счастье, всю жизнь. Менее снисходительный портрет Верлена мы найдем в книге Макса Нордау «Вырождение». Нордау считал «вырождение» псевдоклинической болезнью, поразившей европейскую культуру, а Верлена — своим главным примером, не только из-за «монгольской физиономии»* [Часто писали, что у Верлена китайские или монгольские скулы и глаза.] и «безумной, необузданной похоти», или даже того, что он был «припадочным алкоголиком», но прежде всего из-за мистической неясности и намеренной «туманности» его стихов, часто не способных обозначить что-либо конкретное, с рифмой, определявшей направление мысли. «Еще один признак умственной слабости — сочетание абсолютно несвязанных существительных и прилагательных, которые намекают друг на друга через бессмысленные блуждания ассоциаций или через сходность звучания». Нордау считает это знаком того, что мы назвали бы шизоидным мышлением, хотя даже ему приходится признать, что «под рукой Верлена [это] часто приносит чрезвычайно красивые плоды», «Осеннюю песню» он даже хвалит за «волшебную печаль». Верлен знал о своей плохой репутации. Иногда он бросал вызов: «Меня давно считают полным чудовищем.. .Я не знаю известного человека без такого ореола — и наоборот». Иногда он занимал скорее оборонительную позицию: «Я погубил свою жизнь и прекрасно знаю, что всю вину возложат на меня. Могу ответить одно: я действительно родился под Сатурном...» В самые острые моменты раскаяния он обвинял во всем абсент, уже упомянутый в конце его стихотворения, адресованного Франсуа Коппе: Moi, ma gloire n'est qu'une humble absinthe ephemere Prise en catimini, crainte des trahisons, Et, si je n'en bois pas plus, c'est pour des raisons*. *[Моя слава — лишь жалкий эфемерный абсент, Выпитый тайно, со страхом предательств, И если я его больше не пью, у меня на это есть причины (букв. пер. )] В «Исповеди» 1895 года Верлен совершенно раскаивался в своей зависимости от абсента и дал незабываемый набросок более ранней манеры питья: Да, целых три дня после похорон моей любимой кузины я жил пивом, и только пивом. Когда я вернулся в Париж, словно мне не хватало несчастий, мой начальник стал читать мне нотации из-за того, что я пропустил лишний день, и я сказал ему не соваться в чужие дела. Я запил; и, так как в Париже пиво плохое, снова обратился к абсенту. Пил я его вечером и ночью. Утром и днем я сидел в конторе, где моя вспышка не прибавила мне популярности. Кроме того, из уважения к матери и к начальнику, я должен был скрывать от них обоих мою прискорбную привычку. Абсент! Как страшно думать о тех днях и о более недавнем времени, которое все еще слишком близко для моего достоинства и здоровья, особенно — достоинства, если подумать. Один глоток отвратительной ведьмы (какой дурак назвал ее феей или зеленой музой?), один глоток все еще пленял меня, но затем мое пьянство привело к более тяжелым последствиям. У меня был ключ от квартиры в Батиньоль, где я все еще жил с матерью после смерти отца, и я пользовался им, чтобы возвращаться, когда хочу. Я рассказывал матери всякие небылицы, и она им верила — или, возможно, что-то подозревала, но заставляла себя закрывать глаза. Увы! Теперь глаза ее навсегда закрыты. Где проводил я ночи? Порой не в слишком пристойных местах. Бродячие «красавицы» часто приковывали меня «цветочной цепью», или я час за часом проводил в ТОМ ДОМЕ С ДУРНОЙ СЛАВОЙ, который с таким мастерством описал [Катюль] Мендес; в должное время и в должном месте я обращусь к нему снова. Я ходил туда с друзьями, среди которых был искренне оплаканный мною Шарль Кро, и меня заглатывали ночные таверны, где абсент лился, как Стикс <...> Как-то ранним прекрасным утром (для меня оно было ужасным) я вернулся, как обычно, тайком в мою комнату, которую коридор отделял от комнаты моей матери, тихо разделся и лег в постель. Мне нужно было поспать час или два, хотя я этого не заслужил с филантропической точки зрения. В девять часов, когда я должен был уже собираться на службу и пить свой бульон или горячий шоколад, я еще крепко спал. Мать вошла, чтобы, как всегда, разбудить меня. Она громко вскрикнула, как будто хотела рассмеяться, и сказала мне (я уже проснулся от шума): — Ради бога, Поль, что ты делал? Конечно, опять напился?! Слово «опять» ранило меня. «Почему "опять"?», — сказал я с горечью. «Я никогда не напиваюсь, и вчера я был трезвее, чем обычно. Я ужинал со старым другом и его семьей и не пил ничего, кроме подкрашенной воды, а после десерта — кофе без коньяка. Вернулся я довольно поздно, этот друг живет далеко, и мирно отошел ко сну, как ты можешь заметить». Мать ничего не сказала, но сняла с ручки окна зеркальце, перед которым я брился, и поднесла к моему лицу. Я лег спать в цилиндре. Историю эту я рассказываю с острым стыдом. Позднее мне придется рассказать много худших нелепостей, которыми я обязан злоупотреблению ужасным напитком. На этот источник безумия и преступлений, идиотизма и позора правительства должны бы наложить тяжелый налог, а то и вообще запретить его. Абсент! Другим источником безумия, преступлений, идиотизма и позора был для Верлена Артюр Рембо. Этот гениальный, нервный подросток из Шарлевиля послал ему несколько стихотворений, и они так поразили Верлена, что он пригласил шестнадцатилетнего Рембо к себе, в Париж. Верлен и Шарль Кро поехали встречать гостя на вокзал, но они разминулись. Когда Верлен приехал с вокзала, юный гений успел произвести ужасное впечатление на жену Верлена, Матильду, и его тещу, мадам Мот де Флервиль. Глубоко застенчивый и провинциальный, Рембо не умел вести светскую беседу и восполнял это чрезвычайной грубостью. Тогда, как вспоминали, он накинулся на любимую собачку мадам де Флервиль. «Да они же либералы!» — говорил он. Рембо испытал влияние Бодлера и сам баловался оккультизмом. Мысли Бодлера о снах произвели на него глубокое впечатление: «Величественные сны — дар, которым наделены не все люди. Через эти сны человек общается с тем темным сном, который его окружает». Рембо верил, что поэт должен быть мистическим провидцем, чем-то вроде медиума, и что поэзия и мысли просто приходят через нас, как сны. Мы не думаем, только наблюдаем, как рождаются наши мысли, и не говорим сами, что-то говорит через нас. Все это ведет напрямую к автоматизму и ранне- му сюрреализму. Индивидуальность и осознанный талант — пагубные иллюзии, как, собственно, и «эго». «Я, — сказал Рембо в своем известном изречении, — это другой». Он следовал самым крайним тенденциям, отраженным у Бодлера, без каких-либо ограничений, которые Бодлер на них накладывал. Для Рембо было недостаточно постоянно «опьяняться», как вроде бы советовал Бодлер. Он следовал по пути намеренного безумия: «Поэт должен сделать себя провидцем, долго, мучительно и обоснованно выводя из равновесия все свои чувства». Способности нужно раскрыть: «Их нужно пробудить! Наркотики, ароматы! Яды, которыми дышала Сивилла!» Вряд ли его могла удержать дурная слава абсента, скорее — наоборот. Рембо иногда вел себя как одержимый. Например, он не просто завшивел, но ухитрялся бросать вшей в проходивших мимо священников. Он провоцировал Верлена грубо обращаться с женой и, возможно, поставил себе целью разрушить их брак. Он мешал читать чужие стихи, приговаривая «merde»* [Дерьмо (франц.). (Примеч. пер.)] в конце каждой строки, а когда фотограф Каржа попытался ему помешать, выхватил шпагу из трости Верлена и кинулся на него. Однажды, когда они пили с Верленом и друзьями в «Cafe Rat Mort»* [«Мертвая Крыса». На посуде были изображены две крысы, дерущиеся на шпагах, и крысы-секунданты в цилиндрах.], он попросил Верлена положить руки на стол, чтобы провести опыт, — и исполосовал ему руки ножом. В другой раз Рембо пил с Антуаном Кро. Когда тот, ненадолго отлучившись, вернулся к столику, он заметил, что его пиво неприятно пенится. Рембо добавил туда серной кислоты. Жена Верлена Матильда очень страдала от безумной страсти ее мужа. Однажды, когда Верлен уехал с Рембо путешествовать, она нашла у него в столе несколько странных писем от Рембо. Она рассказала об этих письмах братьям Кро, и Антуан сказал, что, по его мнению, Верлен и, особенно, Рембо обезумели от абсента. Биограф Рембо Энид Старки пишет, что обычно он проводил время в разных кафе на бульваре Сан-Мишель, где поддерживал более или менее постоянное опьянение. Нравилось ему и кафе «Академия» на улице Сан-Жак, о чем он писал своему другу Делаэ: Parmerde*, 72 число, примерно Июнь *[ Несуществующее слово, образованное от «merde» — «дерьмо». Может быть междометием, вроде божбы, но здесь — по-видимому — как бы название места. (Примеч. пер.)] Mon ami* [Мой друг (франц.)], Здесь есть одно питейное заведение, которое _____мне нравится. Да здравствует Академия Абсомфа, несмотря на недоброжелательность официанта! Самое нежное, самое трепетное из одеяний — это опьянение, вызванное абсомфом, этим мудрецом из ледников! Если бы только, после, лечь в дерьмо! Примерно в то же время он написал стихи «Комедия жажды», где говорит о намеренном самоуничтожении посредством алкоголя, ничуть не похожем на благодушное пьянство, которого искал Верлен. В стихах беседуют голоса, включая «Друзей» в третьей части: Идем! вдоль побережий Вином залит простор! Потоком биттер свежий, Течет по склонам гор! Туда — толпой бессонной, — Где взнес абсент колонны! Поэт отвечает: Я: Стран этих чужд поэт. Прочь опьяненья бред! Милее мне, быть может, В болоте гнить, где тины И ветер не встревожит, Качая ив вершины*. [Перевод М. Кудинова, в кн.: Рембо А. Пьяный корабль: Стихотворения. М.: ЭКСМО- Пресс, 2000. С. 202. (Примеч. пер.)] Идея жажды часто встречается у Рембо, иногда — как метафора желания. Что касается метафорического опьянения, его самые известные стихи, вероятно, это «Пьяный корабль» о бегстве прочь, растворении в океане и, наконец, разочаровании. Вкусней, чем мальчику плоть яблока сырая, вошла в еловый трюм зеленая вода, меня от пятен вин и рвоты очищая и унося мой руль и якорь навсегда. И вольно с этих пор купался я в поэме кишащих звездами лучисто-млечных вод, где, очарованный и безучастный, время от времени ко дну утопленник идет*. [Перевод В. Набокова, в кн.: Верлен П., Рембо А., Малларме С. Стихотворения, проза. М.: Рипол Классик, 1998. С. 369. (Примеч. пер.)] Позднее Рембо вспоминал о своем писательстве с отвращением. В девятнадцать лет он так писал о своих более ранних взглядах и безумных поступках (стихотворение в прозе «Лето в аду»): Я любил идиотские изображения, намалеванные над дверьми; декорации и занавесы бродячих комедиантов; вывески и лубочные картинки; вышедшую из моды литературу, церковную латынь, безграмотные эротические книжонки, романы времен наших бабушек, волшебные сказки, тонкие детские книжки, старинные оперы, вздорные куплеты, наивные ритмы... В любое волшебство я верил. ... Я приучил себя к обыкновенной галлюцинации: на месте завода перед моими глазами откровенно возникала мечеть, школа барабанщиков, построенная ангелами, коляски на дорогах неба, салон в глубине озера, чудовища, тайны; название водевиля порождало ужасы в моем сознанье. ... Угроза нависла над моим здоровьем. Ужас овладел мной. Я погружался в сон, который длился по нескольку дней, и когда я просыпался, то снова видел печальные сны. Я созрел для кончины; по опасной дороге меня вела моя слабость к пределам мира и Киммерии, родине мрака и вихрей. Рембо покончил с литературой в двадцать лет, обратился к науке и торговле, путешествовал по Африке, торговал кофе и оружием. Верлен старался популяризировать его творчество и превозносил его в своем исследовании «Les Poetes Maudits» («Проклятые поэты»). Ко времени смерти Рембо почти забыли. Он практически исчез, и многие думали, что он умер намного раньше. На смертном одре он видел необыкновенные видения: «аметистовые колонны, мраморных и деревянных ангелов, неописуемо прекрасные страны» — и описывал все это «с особым, пронзительным очарованием». Несмотря на то что он всегда ненавидел все церковное, он пережил странное и позднее обращение в католичество* [По крайней мере, так говорила его сестра. Не все с ней согласны.]. Рембо оказал огромное влияние на сюрреалистов, и Бретон хвалил его в «Манифесте сюрреализма» как «сюрреалиста в самой жизни и во многом ином». Глава пятая НЕВОЗНАГРАЖДЕННЫЙ ГЕНИЙ Шарль Кро, поэт и изобретатель, по всей видимости, был гением в самом общепринятом смысле этого слова. В своей биографии Верлена Джоанна Ричардсон пишет, что в одиннадцать лет Кро уже был одаренным филологом и учил двух профессоров «Коллеж де Франс» ивриту и санскриту. Кро дождался своего двадцатипятилетия, прежде чем показать миру изобретенный им автоматический телеграф на Парижской Международной выставке 1867 года. Кроме того, он представил на рассмотрение Французской Академии наук основные принципы техники цветной фотографии, а также изобрел фонограф на восемь месяцев раньше Эдисона. В 1869 году он опубликовал эссе об общении с другими планетами. К этому времени он напечатал несколько стихотворений и встретил Нину де Кальяс, отношения с которой стали решающими в его жизни. Нина ушла от мужа, журналиста Эктора де Кальяса, пристрастившегося к абсенту, и возглавляла свой собственный интеллектуальный и богемный салон, где Верлен не только читал стихи, но даже пел и играл в любительских комедиях. Именно здесь Кро в 1867 году познакомился с Верленом, и они стали друзьями. Кро и Нина расстались в 1878 году. Он женился на другой, но его зависимость от абсента становилась все сильнее. Он стал завсегдатаем кафе «Черный кот», которое в 1881 году открыл неудачливый художник Теодор Сали. Тот хотел завести что-то вроде салона — он не только одел своих официантов в костюмы членов Французской Академии, но лично оскорблял каждого входившего клиента. Кро иногда выпивал в «Черном коте» до двадцати стаканов абсента в день. Там он и умер однажды ночью 1888 года, дописывая стихотворение. Нина опередила его, она сошла с ума и умерла в 1884 году. Андре Бретон включил Кро в свою «Антологию черного юмора», а в биографической статье о нем напоминает нам, что он, кроме всего прочего, первым синтезировал рубины. У Кро не было ни денег, ни упорства для коммерческого развития своих изобретений, ему не удалось ничего на них заработать. Он жил и умер в бедности. Однако у Кро было и несколько неожиданных поклонников. Американский иллюстратор Эдвард Гори любил его стихи и перевел некоторые из них на английский. Он проиллюстрировал стихотворение для детей «Сушеная селедка», в котором под нарочито бессмысленной поверхностью скрывается невыразимая мрачность. Это стихи ни о чем, история пустой белой стены, к которой человек прислоняет лестницу, вбивает __________в стену гвоздь, прикрепляет к гвоздю веревку, привязывает к веревке селедку, и та после этого вечно болтается на ветру. Это таинственно унылое произведение, как и некоторые работы самого Гори, Бретон считал подвигом — как-никак, поэт «пустил вхолостую мельницу стихотворного ритма». Более циничная и язвительная сторона личности завоевала Кро место в романе «Наоборот» Жориса-Карла Гю-исманса, то была первая из «Желтых книг» (Лорд Генри Уоттон дает Дориану Грею книгу в желтом переплете, и Дориану она кажется «самой странной книгой, какую он когда-либо читал»). Герой Гюисманса, крайний декадент дез Эссент, хранит книгу Кро в своей необычной библиотеке и восхищается его сатирической новеллой «Наука любви», которая «еще могла удивить своим деланным безумием, чопорностью юмора, прохладно-шутливыми замечаниями». Появляется Кро и в романе Марии Корелли «Полынь», где она превозносит его как недооцененного гения и отмечает, что его ранняя смерть «окружена самыми грустными обстоятельствами страдания, бедности и одиночества». Она целиком приводит его стихотворение «L'Archet»* [Смычок (франц.)] и высказывается о его сборнике «Le Coffret de Santal»* [Сандаловый ларец (франц. )]. Более того, стихотворение «Lendemain»* [Завтра (франц.)], автора которого она не называет, вдохновившее Гастона Бове «сыграть роль в нескольких драмах» с абсентом и женщинами, на самом деле принадлежит Кро. С цветком и женщиной, С абсентом и огнем Мы поиграем, Мысля об ином. Абсент Зеленым светом озарит, А роза Ароматом одарит. Но месяцы сметут всю прелесть грез, И мы с тобой расстанемся без слез. Рассыпятся и письма, и цветы, Останутся услады немоты, Абсента, небосвода вдалеке И судорог в немеющей руке. Ну что же, значит — скоро умирать, Нельзя с цветком и с женщиною спать. Самое удивительное в научных открытиях Кро — то, что они, по всей видимости, реальны, не в пример многим другим открытиям ученых, искавших вдохновения в абсенте. Шведский драматург Август Стриндберг, проживший в Париже много лет, занимался алхимией, все больше впадая в паранойю, запечатлевшуюся в «Аде» («Inferno») и «Оккультном дневнике». «А не пойти ли нам всем и не стать ли богемными?.. — предложил он другу в 1904 году. — Я скучаю по Монпарнасу, мадам Шарлотте, Иде Молар, абсенту, жареному мерлану, белому вину, "Figaro" и "Closerie des Lilas"* [Парижское кафе. (Примеч. пер.)]. И все-таки...» Вообще же абсент ему скорей вредил. На несколько лет раньше он записал в дневнике: «Что до абсента, несколько раз этой осенью я пил его со Сьёстедтом, но результаты неутешительны». Он снова и снова описывает эти результаты, балансируя между паранойей и чутьем: «кафе наполнилось ужасными типами», на улице появились какие-то оборванные люди, «все в грязи, как будто они вылезли из канализации», и уставились на него. «Я никогда не видел таких субъектов в Париже и недоумевал, "реальны" они или это "проекции"». Однако «таких субъектов» он видел в Лондоне — отвратительные, грязные люди кишели «у входа на Лондонский Мост, где толпа поистине таинственна и зловеща». Кроме алхимии Стриндберг занимался цветной фотографией, телескопией, «воздушным электричеством как движущей силой», «никелированием без никеля (превращение металлов)», «производством шелка из жидкости без участия шелкопряда» и многим другим. Позднее Делиус вспоминал время, когда он верил в научный гений Стриндберга, хотя плохо понимал его прозрения. Однажды Стриндберг показал Делиусу фотографию Верлена: Поль Верлен тогда только что умер, и у Стриндберга была его довольно большая фотография на смертном одре. Однажды он показал мне ее и спросил, что я на ней вижу. Я вполне откровенно описал ее: Верлен лежит на спине, под стеганым одеялом, над которым видны только голова и борода, а сплющенная подушка валяется на полу. Стриндберг спросил, вижу ли я огромное животное на животе у Верлена, и черта, пригнувшегося к полу? Делиус не был уверен, искренен ли Стриндберг или просто старается напустить таинственность. «Однако, — добавляет он, — могу сказать, что в то время я безоговорочно верил в его научные открытия...» Например, только что открыли рентгеновские лучи, и он однажды сказал мне по секрету за стаканом абсента в «Closerie des Lilas», что он сам открыл их на десять лет раньше. Биограф Стриндберга, Майкл Мейер, приводит множество авторитетных мнений, доказывая, что психическое расстройство Стриндберга обострила или даже вызвала хроническая зависимость от абсента. Бросая характерно-брезгливый взгляд на «идолов нынешней молодежи», Эдмон Гонкур быстро расправляется с тремя главными из них при помощи короткой злобной ремарки: «Бодлер, Вилье де Лиль-Адан, Верлен. Все считают их талантливыми, но это садист из богемы, алкоголик и жестокий мужеложец». Намного прежде, чем стать чьим-либо идолом, Вилье де Лиль-Адан уже оставил яркое впечатление, появившись в редакции журнала, который издавали братья Гонкур. Появился он там сентябрьским вечером 1864 года: Он был типичным представителем литературной богемы, неизвестным поэтом. Волосы, разделенные на прямой пробор, падали тонкими прядями ему на глаза, и он откидывал их жестом маньяка или провидца. У него был лихорадочный взгляд человека, страдающего галлюцинациями, лицо опиомана или онаниста и безумный, механический смех, то и дело появлявшийся и исчезавший. В общем, нечто нездоровое, вроде призрака... Так и кажется, что он произошел от тамплиеров через какого-то медиума. Франсуа Фоска в своих записях о парижских кафе того времени пишет о погибших людях с Вилье де Лиль-Аданом во главе: «Многим пришлось пострадать за слабость к Зеленой Фее — Вилье де Лиль-Адану, Шарлю Кро, Глатиньи, художнику Андре Жилю и коммунару Вермешу, которого абсент довел до сумасшедшего дома...» Узнав, что освободился греческий престол, Вилье де Лиль-Адан немедленно объявил о своих притязаниях на него телеграммой в «Тайме». Его современникам это могло показаться именно той безумной затеей, на которую пустится человек, пьющий абсент, но он делал это всерьез. Он заручился поддержкой двоих родственников, один из которых был губернатором в Сибири, а другой — лордом Бекингемом, и даже пошел к императору, чтобы все обсудить. Пришел он туда загримированный, согнувшись вдвое, и увешанный иностранными медалями и орденами (он выглядел, пишет Гонкур, точно так, как и должен выглядеть старый, больной король Греции). Но из этой затеи ничего не вышло. Вилье де Лиль-Адан особенно прославился своим романом «Аксель», который Йейтс, по его собственным словам, изучал, как «священное писание». О нем компетентно писал американский критик Эдмонд Уилсон, который воспринял его как ключевую точку в символистском отказе от повседневной реальности. Готический и вагнерианский роман, нагруженный розенкрейцеровским символизмом, рассказывает историю графа Акселя, который живет в древнем уединенном замке в глубинах Шварцвальда и занимается алхимией. Под замком, в склепе, спрятано огромное сокровище, но где оно, не знает и сам Аксель. Однако тайна открывается другому розенкрейцеру, молодой женщине, которая сбежала из монастыря, куда ее отправили родные. Она нажимает тайную кнопку на геральдическом черепе, и на плиты льется поток золота, бриллиантов и жемчуга. Сначала она пытается застрелить Акселя, но они влюбляются друг в друга, и она предлагает поехать на сказочный Восток. Однако пышные образы Востока и их будущие приключения там Акселя не пленяют, он непреклонен: мечты о Востоке так прекрасны, говорит он, что глупо воплощать их. «Если бы ты только знала, какой грудой неприютных камней, какой бесплодной и знойной землей, какими мерзкими притонами окажутся страны, которые чаруют тебя благодаря воспоминаниям о том воображаемом Востоке, которые ты носишь в сердце!» В том же самом обличении внешнего мира и самой реальности Аксель произносит свою самую известную фразу: «Жить? — говорит он с отвращением. — За нас это сделают слуги». Это была любимая фраза Лайонела Джонсона. В отличие от большинства писателей, склонных к аристократическому высокомерию, Вилье де Лиль-Адан действительно был графом. Он умер в полной нищете, за ним ухаживала неграмотная любовница. Им восхищались Малларме, Гю- исманс и Верлен, который включил его в список своих «проклятых поэтов», а Бретон позднее напечатал его в «Антологии черного юмора». В «Манифесте сюрреализма» (1924) Бретон перечисляет некоторых выбранных им предшественников сюрреализма и говорит, в чем именно, по его мнению, их сюрреализм. Рембо, как мы видели, предварил сюрреалистов «в жизни и во многом ином», Джонатан Свифт — «в язвительности», маркиз де Сад — «в садизме», Бодлер — «в морали», а вот «Жарри — в абсенте». Альфред Жарри (1873—1907) был странной фигурой. Его собственная жизнь — такое же его творение, как и пьесы, и, в конце концов, неотделима от них. Низкорослый, почти карлик, говоривший то отрывисто, то монотонно, носивший накидку и огромный цилиндр, который «выше его самого», Жарри мгновенно привлек внимание литературного Парижа. Он жил в глубине тупика, неподалеку от бульвара Пор-Руаяль, и винтовую лестницу, ведущую к его жилищу, украшали кровавые отпечатки ладоней. Его крохотная каморка была задрапирована черным бархатом, обвешана распятиями и кадилами и полна сов. Жарри потреблял спирт, абсент и эфир в немыслимых количествах, главным образом — с магическими или шаманскими намерениями и катастрофическими результатами. Он недолюбливал женщин, но близко дружил с мадам Рашильд, написавшей книгу о маркизе де Саде, и она живо рассказала, как он пьет: Жарри начинал день двумя литрами белого вина, потом, между десятью часами утра и полуднем, с небольшими перерывами пил три стакана абсента, за обедом запивал рыбу или мясо красным или белым вином и не забывал об абсенте. За день он выпивал несколько чашек кофе с коньяком или ликерами, названия которых я не помню, а за ужином, после новых аперитивов, все еще мог выпить две бутылки любого вина, плохого или хорошего. При этом я никогда не видела его по-настоящему пьяным, кроме одного случая, когда я навела на него его собственный револьвер, и он мгновенно протрезвел. Любимым напитком Жарри был, как известно, абсент, хотя позднее, когда у него стало плохо с деньгами, он обратился к эфиру, который даже хуже абсента. Ему нравилось называть абсент «l'herbe sainte»* [«Святая трава» (франц.). Произносится «лэрб сэнт», слова немножко похожи. (Примеч. пер.)]. Ко всякой другой воде он развивал в себе отвращение; тут он напоминает американского комика У.С. Филдса, который говорил: «Как вы можете это пить? Там совокуплялись рыбы!» «Трезвенники, — говорил Жарри, — это несчастные люди, находящиеся во власти воды, ужасного яда, столь едкого и всеразъедающего, что именно ее выбрали для мытья и стирки. Капля воды, добавленная в чистую жидкость, скажем — абсент, делает ее мутной». Жарри никогда не находился во власти воды, которая, видимо, была с ним несовместима. Кто-то однажды ради шутки дал ему полный стакан, и, думая, что это прозрачная водка, Жарри залпом выпил ее. Он перекосился, ему было плохо весь день. По словам мадам Рашильд, Жарри стал жить в «том постоянном опьянении, в котором он словно бы все время дрожал». Жарри одолжил у нее ярко-желтые туфли на каблуках и надел их на похороны Малларме. По большей части он нравился людям — Оскар Уайльд сразу проникся к нему симпатией и называл его очень привлекательным. «Он совершенен как очень милый продажный мужчина». Однако он умел действовать людям на нервы. Очень бледный, но совсем не слабый, Жарри делал все сверх меры. Он был фанатичным велосипедистом и ездил наперегонки с поездами (очень дорогой гоночный велосипед, последнее слово техники того времени, «Super Laval 96», он купил в кредит в 1896 году и не успел выплатить деньги к своей смерти, в 1907 году). Он обожал огнестрельное оружие и ходил по Парижу ночью, пьяный, с двумя револьверами и карабином. Когда кто-нибудь на улице просил у него прикурить, он выхватывал револьвер и стрелял ему в лицо (получалось что-то вроде игры слов). Слава Богу, он никого не убил. Выезжая за город, он стрелял кузнечиков. Однажды он стрелял по мишеням, прикрепленным к стене сада. Соседка стала жаловаться, что он подвергает опасности жизнь ее детей, и он заверил ее, что, если подстрелит кого-нибудь, поможет ей сделать новых. В главе «Ужин Аргонавта» в романе Андре Жида «Фальшивомонетчики» есть сцена, в которой Жарри, напившись в кафе абсента, стреляет в кого-то. Это было на самом деле, когда Жарри выстрелил в скульптора Маноло (по слухам, он стрелял на банкете и в некоего Кристиана Бека). Он промахнулся, скорее всего — нарочно. Как и Уайльд, Жид симпатизировал Жарри и вспоминает его таким, каким он был в 1895 году: «Это была лучшая пора его жизни. Он был немыслимым человеком, я встречал его у Марселя Швоба, и всегда ему очень радовался, пока он не допился до белой горячки». Кроме того, Жид говорит, что он был похож на «кобольда с пропитым лицом, одевался, как цирковой клоун, и играл фантастически напряженную и запутанную роль, не проявляя никаких человеческих черт». Ужасное, намеренное пьянство было, в сущности, попыткой разрушить различие между внешней и внутренней реальностью, а своими эскападами он хотел стереть границы между искусством и жизнью. Жарри стал отождествлять себя со своим чудовищным созданием, гротескным, комиче