| |
Я был глубоко взволнован и был бы очень благодарен, если бы меня не трогали и
не мешали вдоволь насмотреться на них, но лысый директор, который когда— то был
белоголовым моим товарищем по этой самой воскресной школе, узнал меня, и я стал
нести ребятам какую-то дикую чепуху, чтобы скрыть свои мысли, — иначе я выдал
бы свои чувства, и, наверно, их сочли бы совершенно неподходящими для меня.
Говорить речи без подготовки я не умею, и я решил уклониться от другой такой
возможности; но в следующей большой воскресной школе я очутился позади
аудитории, поэтому я охотно согласился выйти на минуту на кафедру, чтобы
получше разглядеть учеников. В эту минуту я никак не мог припомнить ни одной из
тех идиотских речей, которыми так оскорбляли и меня посетители, когда я был
учеником, и я даже пожалел об этом; я смог бы под этим предлогом подольше
протянуть время и как следует, досыта насмотреться на аудиторию; смело говорю,
что такой свежей, такой прелестной молодежи не найти в других больших
воскресных школах. И так как я говорил, лишь бы только глядеть, и плел что
попало, только бы смотреть на них подольше, я решил, что самое честное будет
сознаться в моих низменных побуждениях; так я и сделал.
Если Примерный Мальчик и сидел в одной из этих школ, то я его не заметил. В мои
времена Примерный Мальчик, — а у нас больше одного не бывало, — был
совершенством; он был совершенством по манерам, совершенством в одежде,
совершенством в поведении, совершенством в сыновнем почтении, совершенством в
проявлениях набожности; но, в сущности, он был просто лицемером, а что касается
до начинки его черепа, то он свободно мог ее обменять на начинку пирога, — и от
этого пострадал бы только пирог. Безупречность Примерного Мальчика была ходячим
укором всем мальчишкам нашего поселка. Им восхищались все мамаши, его
ненавидели все их сыновья. Мне рассказывали о его дальнейшей судьбе, но так как
для меня это — большое разочарование, мне не хочется входить в подробности. Он
преуспел в жизни.
Глава LV. ВЕНДЕТТА И ДРУГИЕ ДЕЛА
За время моего трехдневного пребывания в этом городе я каждое утро просыпался с
ощущением, что я — снова мальчик: во сне все лица опять молодели и становились
такими, как прежде; но по вечерам я ложился спать столетним стариком, потому
что за день я успевал увидеть, во что превратились эти лица.
Конечно, сначала меня подстерегали всякие неожиданности, пока я не привык к
наметившемуся положению вещей. Я встречал молодых девушек, которые как будто
ничуть не изменились; но они оказывались дочерьми тех молодых девушек, которых
я помнил, а иногда — их внучками. Когда говорят, что какая-то незнакомая дама
пятидесяти лет — уже бабушка, это ничуть не странно; но зато, если знал ее
маленькой девочкой, это кажется совершенно невероятным. Думаешь: «Ну как это
маленькая девочка может быть бабушкой?» И не сразу поймешь и почувствуешь, что,
пока ты сам старился, и друзья твои тоже не отставали в этом деле.
Я заметил, что самые разительные перемены произошли с женщинами, а не с
мужчинами. Я видел мужчин, которые за тридцать лет почти не изменились, зато их
жены стали старухами. Все это были добродетельные женщины, — а добродетель
очень изнашивает человека.
Мне очень хотелось повидать одного седельщика, но он умер. Говорили, умер много
лет тому назад. Раз или два в день седельщик мчался по улице, на ходу надевая
сюртук, — и тогда все знали, что к городу подходит пароход. Все знали, что Джон
Стэйвли никого не ждет с пароходом и никакого груза тоже не ждет, и Стэйвли
тоже, вероятно, знал, что все это знают, — но ему было все равно: он хотел,
чтобы ему самому казалось, будто он ждет с этим пароходом сто тысяч тонн седел;
и он всю жизнь бегал к пароходу, радуясь, что окажется на месте, чтобы принять
под расписку эти седла, если они каким-нибудь чудом прибудут. Ехидная газета в
Квинси в насмешку называла наш городок «пристань Стэйвли». Стэйвли был
предметом моего детского восхищения: я завидовал размаху его воображаемых дел и
уменью выставить их напоказ перед чужими, когда он летел по улице, воюя с
развевающимся сюртуком.
Но главным моим героем был один плотник. Он был грандиозный лгун, однако я об
этом не знал, я верил каждому его слову. Он был обманщиком романтическим,
септимоктальным, мелодраматическим, и его вид внушал мне благоговение. Я живо
помню, как он впервые посвятил меня в свои дела. Он строгал доску и время от
времени останавливался и глубоко вздыхал; иногда он бормотал какие-то
отрывочные фразы, запутанные и непонятные, но внезапно среди них вырывалось
восклицание, от которого я вздрагивал и приходил в восторг, — например: «О боже,
это—его кровь!» Я сидел на ящике с инструментами и смиренно, весь трепеща,
любовался им: водь я считал, что на его совести лежит масса преступлений.
Наконец он произнес приглушенным голосом:
— Мой юный друг, можешь ли ты хранить тайну?
Я с жаром подтвердил, что могу.
|
|